Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве что в человеке никогда не остывает детская страсть к игре, но поскольку ребенок честнее, прямолинейней взрослого, ему и в голову не приходит выдавать свои ребячества за важные занятия, потворствующие дальнейшему развитию цивилизации, хотя ему еще невдомек, что между игрой в биржу и игрой на бирже, игрой в театр и игрой в театре разницы, в сущности, никакой. При том что важных занятий у взрослого человека сравнительно немного (к таковым относятся продовольствование, отопление, освещение и просвещение страны), он до седых волос весь охвачен игровой стихией и даже исхитряется превратить в забаву такое серьезное дело, как земледелие, обставляя его то соитием на пашне, то как битву за урожай.
В нашем детстве игры были приличные и неприличные. К приличным причислялись, например, лапта, «штандер», отчасти «дочки-матери», классы, ножички, «казаки-разбойники», вышибалы, в войну, индейцев и городки. Сейчас эти игры так прочно позабыты, за редким исключением, настолько они не укладываются в нынешнее сознание, что объяснять их бессмысленно, равно? как и пафос музыкальных утренников, которые, бывало, устраивались по воскресеньям в советские времена. Однако самым интересным занятием из приличных было для меня чтение детских книг. Теперь вспоминается, что ими я заинтересовался как раз задолго до того, как выучился читать. Лет, наверное, пяти я записался в детскую библиотеку на нашей улице, взял здоровенный том «Истории Москвы» с картинками и так ею увлекся, что даже не всякий день выходил гулять. Меня и картинки восхищали, и какой-то особый запах, идущий от корешка, но больше всего меня занимало то, что вот мелкие черные буковки, похожие на паучков, складываются в разные слова, слова — в предложения, предложения — в абзацы, а абзацы — в разоблачение какой-то огромной тайны, от которой зависит благополучие всех людей. Словом, я относился к книге, как первые книгочеи, видевшие в ней некое волшебство, но читал почему-то в большинстве случаев за едой, — оттого обед у меня, как у французов, занимал часа два, и если под рукой не случалось книги, то кусок, что называется, не лез в рот; напротив, когда я читал лежа на диване или за партой, на меня нападал аппетит и то и дело наворачивалась слюна. С тех пор чтение составляет главное увлечение моей жизни (как, видимо, и у всякого культурного русского человека), и хотя тайн не осталось, можно сказать, никаких, привычка сильна настолько, что иной раз я тоскую по доброй книге, как в разлуке тоскуют по женам, еще не успевшим порядочно надоесть. Вообще главной трагедией преклонного возраста оказалась та, что к пятидесяти годам человеку уже нечего почитать.
Отдельную статью в наше время составляли, так сказать, камерные игры, положим, пластилиновые войны, к которым готовились загодя, часами вылепливая разноцветных солдатиков всех родов оружия и нудно договариваясь о правилах ведения боевых действий вплоть до скорости передвижения легкой кавалерии по пересеченной местности, для чего привлекалась ученическая линейка и спортивный секундомер. Сюда же относилась ловля майских жуков, жуков-дровосеков и навозников, которых мы запрягали в миниатюрные тележки, сделанные из спичечных коробков, и долго мучили, покуда несчастные насекомые худо-бедно не приучались к должности лошадей.
Собственно неприличная игра, если не считать пристенка, была только одна: мы имитировали соитие с девочками или мальчиками, это смотря по тому, кто оказывался под рукой и соглашался с тобою пасть; с мальчиками было легче договориться, но с девочками блудить было куда интересней, особенно с латышкой Алисой, которая была странно похотлива для своего нежного возраста, — интересно, что-то она сейчас… Замечательно, что эти имитации мы находили занятием не просто неприличным, даже не постыдным, а прямым извращением человеческого естества, вроде склонности к воровству; мы много раз зарекались, казнили себя за слабость, но снова и снова впадали в грех. Правда, кто-нибудь из товарищей время от времени сообщал, будто бы взрослые только и делают, что блудят, и будто бы дети именно от этого и рождаются, однако мы отказывались верить сей гнусной напраслине. Даже мой первый друг Артур Капанадзе рассказывал мне под большим секретом, что его отец почти каждую ночь делает матери больно, — видимо, выворачивает ей руки, — поскольку ночами она постанывает и сопит. После я видел, как занимаются продолжением рода собаки, как шпана насиловала смертельно пьяную нашу молочницу Татьяну, и мое воззрение на человека было уже не то.
Только на склоне лет я пришел к тому, от чего ушел: половое действо представляет собой низменное отправление организма, входящее в жестокое противоречие с культурной доминантой человека, которую он унаследовал от Высшего Существа. Недаром же ребенок, то есть создание, на живую нитку связанное с Божеством, противится половому инстинкту и его ужасает мысль, что такая грубая непристойность, как соитие, есть единственное средство продолжения рода человеческого и физиологическая норма, а между тем ему очевидно — заниматься любовью, в сущности, так же неприлично, как ковырять в носу.
Другое дело, что в зрелые годы человек перестает стесняться своего животного начала, сквернословия, предательства, примитивных страстей и прочих низостей, из чего я делаю следующее заключение: люди бывают людьми по преимуществу в детстве и старости, а пространство времени между ними, то есть собственно жизнь, — это более или менее несчастье, репродуктивный период, связанный со многими бессмысленными мучениями, которые написаны на роду. Таким образом, библейская притча о блудном сыне, как никакое другое сказание человечества, вполне воспроизводит закон судьбы.
Вдруг ни с того ни с сего вспомнилось: сидим мы с моим первым другом Артуром Капанадзе на скамейке возле парадного, наблюдаем за передвижением лиловых облаков, за чьей-то кошкой, артистично пробирающейся по остриям штакетин нашего забора, за старьевщиком, который выменивает всякий хлам на оловянные револьверы, стреляющие пробкой, и полумячики на резинке по названьем «уда-уди», и тут я говорю:
— Внутренний голос мне подсказывает, что я буду великим человеком.
— Никакой это не внутренний голос, — возражает мне Артур, — просто у тебя в животе урчит.
В самом деле: внутренний голос науськивает человека, что он-де единственное дыхание на земле, ощущающее себя единичным, начало и конец в одном лице, центр мироздания, а в действительности это у него в животе урчит. И, может быть, культурная доминанта, довлеющая, в сущности, лишь нескольким тысячам психопатов разных национальностей, только и есть что извращение в природе, врожденный недуг, как у муравьев-кочевников — слепота. Во всяком случае, у людей слишком многое зависит от убеждения; для кого Эйфелева башня — Эйфелева башня, а для кого — громадная металлическая прищепка, поставленная на попа?.
Скорее всего, истина поверится смертью: мы точно дети Божьи, если окажется, что смерть сродни милости, что умирать — это так же просто, обыкновенно, как прямохождение, и ты напоследок подумаешь сквозь отходную дрему: «Только-то и всего?..»
Отрочество мое вот с чего началось: я произнес первые в жизни матерные слова. Я потому трактую это происшествие как рубеж, что я произнес матерные слова и вдруг почувствовал с болезненной остротой — что-то началось гадкое, но настоящее, а что-то хорошее, но фальшивое кончилось, словно оборвалось.