Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они пересекли голубую гостиную: работы Тициана и Веронезе стыли здесь в музейной тишине, которую высокий потолок и внушительные размеры помещения делали особенно тягостной. Это было нечто вроде «God save the King»,[3]высеченное в камне и такое же тяжеловесное. Ванбру всегда строил замки так, словно хотел отвести душу, выражая свое отвращение к радости, удовольствию, легкости и свету, и Британским островам просто крепко повезло, что прожил он недостаточно долго и построил недостаточно много, чтобы потопить их в океане тяжестью своих творений. Леди Л. вела против него насколько мужественную, настолько и бесплодную борьбу, ибо напрасно ее итальянские росписи, ее Тьеполо и Фрагонары пытались придать легкость толстым стенам – Ванбру ее победил; Глендейл-Хауз продолжал оставаться предметом восхищения и гордости англичан, а его архитектура по-прежнему ставилась в пример как подтверждение традиционных добродетелей и достоинств расы. Быть может, она оставалась излишне женственной, несмотря на годы, проведенные в этой стране, а потому и не могла по достоинству оценить величие, монументальность и надежность: талант она предпочитала гениальности и требовала от искусства и людей не спасать мир, а только сделать его чуть приятнее. Ей нравились те произведения, которые можно нежно ласкать взглядом, а не те, перед которыми благоговейно склоняют голову. Гении, целиком посвящающие себя погоне за бессмертным, напоминали ей идеалистов, которые готовы разрушить мир ради его спасения. Она давно уже свела счеты с идеализмом и идеалистами, однако скрытая рана не зарубцевалась, и она до сих пор испытывала по отношению к ним чувство затаенной злобы – un chien de sa chienne – одно из ее любимейших выражений, которое она так и не смогла перевести на английский. Они спустились по большим ступенькам парадной лестницы и вышли на каштановую аллею. Оставалось пройти не более восьмисот метров до павильона, утопавшего в зелени маленьких частных джунглей, которым она позволила расти как им заблагорассудится и касаться которых не имел права ни один садовник. Из множества великолепнейших садов, что ей довелось видеть за свою жизнь, этот дивный уголок был дороже всего ее сердцу. Желанными гостями были здесь сорняки, тропинки заросли колючими кустарниками: исконная сила земли свободно прорывалась здесь наружу каждое лето.
Солнце садилось, и деревья удлинялись в аллее и на изящном, всегда коротко подстриженном газоне; листва казалась еще очень зеленой, и лишь когда ее касался свет, она вдруг являла миру свою золотистую зрелость. Парк был аккуратно причесан и весьма пристойно одет. Цветочные клумбы, мастерски очерченные вокруг бассейна, кусты чайных роз, так точно названные «английской вечерней зарей», росшие на почтительном расстоянии друг от друга и источавшие приятный аромат, статуи стыдливо задрапированных в одежды Венер и Купидонов, больше наводивших на мысль о яслях, нежели об алькове, лужайка, которая, казалось, ждет своих тихих игроков в крокет, – весь этот чинный и добропорядочный мир был так хорошо ей знаком, что уже не раздражал своей благопристойной умиротворенностью. Она пересекала его ежедневно, направляясь в свои джунгли, и не обращала больше на него внимания. Тем не менее на берегу пруда она остановилась и улыбнулась двум черным лебедям, тотчас заскользившим к ней по воде среди белых кувшинок; она достала из кармана несколько кусочков хлеба, который всегда брала с собой, отправляясь на прогулку, – были также и орешки для белок, – и бросила их этим гордецам. Обе шеи грациозно изогнулись, оба клюва одновременно окунулись в воду, а затем эти чудовищные эгоисты неторопливо удалились без всяких других знаков благодарности, кроме одного – они оставляли за вами право восхищаться ими. Леди Л. нравилось царственное безразличие этих птиц: они знали, что им позволено все. Мгновение она следила за ними взглядом, затем вздохнула.
– Я сразу вас предупреждаю, Перси, речь пойдет о любви. Здесь я познала ее во всей полноте. Только не надо морщиться, друг мой. Я обещаю, что передам лишь минимум подробностей… Если почувствуете себя неловко, прервите меня не колеблясь.
Анетта Буден родилась в тупике улицы дю Жир, за хорошо известным заведением мамаши Мушетты, где разыгрывались известные забавы, которых так упорно ищут пресыщенные жизнью души, а именно: совокупление с ослом, артишок, наездник, затычка в зад, моргунчик, Наполеон на крепостной стене, казаки в Бородино, взятие Бастилии, избиение невинных, вытаскивание гвоздя из стены и поднятие монетки со стола способом, не предусмотренным природой, – все это педантично описал Арпиц в своей «Истории буржуазного порока», великолепно документированном труде, который Леди Л. преподнесла однажды в качестве рождественского подарка французскому послу в Лондоне, ибо считала его чересчур уверенным в себе и в том, что он представлял. Первым, кто еще в детстве оказал на Анетту сильное интеллектуальное и моральное воздействие, был ее отец, старший топограф: частенько присаживаясь на край ее кровати, он объяснял своему единственному ребенку, что, помимо солнца, есть только три источника, озаряющие мир, и каждый гражданин – мужчина, женщина или ребенок – обязан научиться жить и умереть ради них: Свободы, Равенства и Братства. Поэтому она очень рано возненавидела эти слова, и не только по той причине, что они всегда долетали до ее слуха вместе с сильным запахом абсента, но и потому, что за ее отцом нередко приезжала полиция, вменявшая ему в вину тайную распечатку и распространение подрывных памфлетов, призывавших народ к свержению существующего строя, и всякий раз, когда двое фараонов приходили в их лачугу, чтобы надеть наручники на господина Будена, Анетта бежала к матери, занимавшейся во дворе стиркой, и сообщала ей:
– Свобода и Равенство опять потащили старика в участок.
Когда господин Буден не сидел ни в тюрьме, ни в кабаке, он проводил время, оплакивая интеллектуальное и моральное состояние человечества. Это был высокий, мускулистый, усатый мужчина, в хриплом голосе которого довольно часто слышались ноющие нотки и который мечтал реформировать мир, превратить все в «чистую доску» и «начать с нуля», – эти два выражения повторялись в его разговорах постоянно. Вероятно, оттого, что он предоставлял жене возможность надрываться на работе, а сам лишь толкал возвышенные речи, никогда ничего не делая, чтобы помочь ей, Анетта начала ненавидеть все, что ее отец считал чудесным, и уважать все, что он изобличал, так что впоследствии она могла сказать, что отцовское воспитание явилось одним нз определяющих факторов ее жизненного успеха. Она всегда внимательно слушала мысли своего учителя и довольно рано повяла: из его наставлений можно навлечь пользу, если делать противное тому, что он говорит.
Господин Буден целыми часами объяснял ей гнусавым голосом, почему нужно убить префекта полиции, при этом у него изо рта так несло луком и винными парами, что префект полиции представлялся Анетте прекрасным принцем, о котором она нежно грезила но ночам. Голос отца она возненавидела очень рано и так же сильно, как и будивший ее иногда среди ночи голос осла Фернана, доносившийся из заведения матушки Мушетты, когда там на известных классических спектаклях собирались представители высшего света. Но отвратительнее всего ей было видеть мать, вкалывающую по четырнадцать часов в сутки ради нескольких франков, необходимых им, чтобы выжить, н вид этой преждевременно состарившейся женщины, стиравшей белье от зари до зари, пробуждал в ней ненависть к бедности, а заодно и к самим беднякам, тогда как отец, продолжавший заниматься ее воспитанием, описывал буржуазный институт брака как типичный пример капиталистического принуждения. «Брак – это грабеж», – горланил он, сидя на кровати девочки, сверля ее круглыми, как ботиночные кнопки, глазками и шевеля своими тараканьими усами; «брак есть форма частной собственности, несовместимая со свободой человека, принуждать брачным договором женщину быть принадлежностью только одного мужчины – это феодализм». Поэтому Анетта стала мечтать о браке и частной собственности, а когда отец перешел к религии, объяснил ей несуществование Бога и сказал все, что он думает о Пресвятой Деве, она начала исправно ходить в церковь. Пока его жена надрывалась на работе, господин Буден продолжал взахлеб разглагольствовать о праве женщины распоряжаться собой либо просто сидел, поглаживая бородку и пышные усы под Наполеона III, вздыхая, зажав в руке зубочистку, задумчиво глядя в пустоту, мечтая о чем-то, что в конце концов оказывалось не чем иным, как бутылкой абсента.