Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Французы были побеждены, пушки отправлены в арсенал, а Бисмарк провозглашен первым рейхсканцлером Германской империи. 16 октября 1871 года император открыл первое заседание германского парламента, где заявил (и, может быть, на мгновение сам этому поверил): «Новая Германская империя будет надежным оплотом мира».[11]
Новая Германская империя состояла из четырех королевств, пяти больших герцогств, тринадцати княжеств и трех вольных городов. Они должны были иметь право голоса в правительстве. На самом деле в Федеральном совете Пруссия имела семнадцать из сорока трех мест, «так что в действительности этот орган постепенно превратился в выдающийся дискуссионный клуб».[12]
Управляемая Пруссией, страна была убеждена, что немцы — это олицетворение добродетели, чистоты и нравственности. А если кто-то с этим не соглашался, его убеждали пулей. Национальная гордость сквозила во всем, отражаясь в блеске стальных штыков и в глянце начищенных сапог.
Отражалась она и на культурном самосознании, и на музыкальной жизни. Немцы убеждены, что музыка — не только «их» искусство, но и значительная моральная сила. Для них это самое свободное и наименее привязанное к действительности искусство является и символом успеха, и темой для проповеди. Достоинство музыки, по их мнению, — не только в том, хороша она или плоха, но и в том, насколько благородна ее цель. Девятая симфония считается лучше Восьмой, «Волшебная флейта» лучше, чем «Так поступают все женщины» — не потому, что музыка «Флейты» лучше, а потому, что ее тема возвышенна, в то время как либретто «Так поступают все женщины» фривольно.
С немецкой точки зрения, самая лучшая музыка имеет не только моральную, но и патриотическую ценность. И это — еще одна из причин, почему культурный немец должен стремиться к ней и любить ее. Открытие в 1876 году Байрёйтского оперного театра расценивалось как событие большой национальной важности даже теми, кто не одобрял идей Вагнера, хотя никто не мог предвидеть, что в далеком будущем сам дьявол воспользуется музыкой Вагнера для своих целей.
Десять лет спустя после открытия театра в Байрёйте умрет Лист, Брамс представит свою последнюю из четырех симфоний, а Штраус сочинит свою первую симфоническую поэму. За это десятилетие численно вырастут и повысят свое мастерство оркестры. Значительно расширится и аудитория слушателей.
К моменту открытия Байрёйтского театра Штраус был двенадцатилетним школьником. Он родился пять недель спустя после приезда в Мюнхен Вагнера, 11 июля 1864 года. Это произошло в доме, расположенном в центре Мюнхена, по адресу: Альхеймерек, 2. Семья Штрауса жила на втором этаже. Остальное помещение занимала пивоварня Пшора. Во время Второй мировой войны дом был разрушен. В наши дни по этому адресу стоит небольшое, небрежно построенное здание, в котором размещается дешевый ночной клуб. Никакого указания, что в этом месте родился великий сын Мюнхена, на доме нет.
Штраус не только воспитывался в семье музыканта, где отец поощрял его занятия музыкой, но и рос в благоприятный для немецкого музыканта период. Национальное немецкое тщеславие помогло ему стать заметной фигурой, хотя поначалу его произведения возмущали консерваторов и шокировали буржуа. И, что не менее важно, в его распоряжении были многочисленные залы, где он не только представлял свои творения, но и проявлял себя как музыкант-исполнитель.
Да, Штраусу повезло во многих отношениях.
Одним из тех, кто предостерегающе поднял голос против первых самостоятельных сочинений Штрауса, был его собственный отец. И хотя он был профессиональным музыкантом, знал и исполнял современную музыку, он не раз призывал сына изменить свои музыкальные пристрастия, вернуться к старому, довагнеровскому стилю, отказаться от разветвленной полифонии, избегать излишних оркестровых эффектов и не слишком «умничать». Даже в начале композиторской карьеры Рихарда, когда ему было двадцать лет, Франц, отец, писал сыну: «Дорогой Рихард, пожалуйста, когда сочиняешь что-либо новое, старайся, чтобы произведение звучало мелодично, не было бы слишком трудным и не отдавало бы пианизмом. Я все больше и больше убеждаюсь, что только мелодичная музыка производит неизгладимое впечатление как на профессионалов, так и на широкую публику. Мелодия — жизненно важный элемент музыки».[13]
Два года спустя он вновь напомнил об этом, отвечая на письмо Рихарда, в котором тот делился своими впечатлениями от исполнения в Мейнингене «Героической» симфонии под управлением Бюлова. Рихард писал, что «трудно представить себе что-то более великолепное. И это при том, что наш оркестр не обладает блеском Мюнхенского оркестра, в зале — плохая акустика, а скрипки в финале допустили небольшую ошибку. И все же это было исполнение, какое мне вряд ли доведется еще услышать. В Похоронном марше каждая нота дышала необыкновенной силой и проникновенностью, что мне всегда казалось недостижимым в оркестре. Что касается финала, могу только сказать, что впервые во всем блеске просияло солнце Бетховена. Если бы Бетховен мог это услышать, он бы сказал: «Теперь я понимаю величие своей музыки». Я был так потрясен, что по окончании последней части сидел в Зеленой комнате и плакал, как ребенок. Я был один с Бюловом. Он обнял меня и поцеловал. Этого я не забуду никогда».[14]
В ответ на эту юношескую восторженность отец писал: «…Я удивлен, поскольку не привык слышать от тебя подобных восторгов… Рад, что тебя так восхитила «Героическая». Умоляю тебя, возьми за образец это вечно молодое сочинение гения и сделай его своим идеалом. Величие произведения состоит в его возвышенной простоте. Вспомни древних греков! Я не призываю тебя к подражанию, но необходимо тренировать свои мысли, направляя их к благородной ясности и простоте».[15]
Однако услышать в произведениях сына ясность и простоту ему было не суждено. Когда появилась симфоническая поэма «Макбет», отец писал Штраусу: «Советую тебе — хотя с тяжестью в сердце осознаю, что мой совет услышан не будет, — внимательно пересмотреть «Макбета». Выкини все инструментальные излишества. Дай своим слушателям больше шансов услышать то, что ты хотел сказать».[16]
«Дон Жуан» понравился ему больше. Он нашел в нем «самостоятельность… удачную композицию… отсутствие неуверенных поисков… страсть и энергию, блестящую оркестровку». Однако Франц считал, что это высокоодухотворенная поэма «страдает от излишества мыслей… Во всех твоих сочинениях слишком много раздумий… С твоим талантом можно было бы поступиться рассудочностью в пользу эмоциональности. Я не имею в виду сентиментальность. Произведение крайне сложно, и исполнить его смогут лишь очень хорошие оркестры. Мне кажется, его можно облегчить без ущерба для качества. В нем слишком много побочных мыслей, которые только мешают главной теме. Порой за деревьями не видно леса. Нужно помнить, что ты пишешь не для профессионалов. Признаюсь, что даже у меня голова распухла, когда я первый раз услышал это сочинение. И только со второго раза мне удалось в нем разобраться. И это при том, что предварительно я несколько раз просмотрел партитуру…».[17]