Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как там в Париже?» — разумеется, спросил меня Гогу с искренним интересом к моему опыту, но в его вопросе не было ни на йоту больше страсти, чем шесть-семь лет назад, когда он спрашивал, «как там в Бухаресте». Расписывая перед ним свою парижскую жизнь, свои путешествия по Европе, я даже испытывал некоторую неловкость. Потому что тем временем Гогу выучил немецкий и взялся читать в оригинале Хайдеггера. За последние годы в его чтении стала заметно перевешивать философия: он читал по-французски Сартра и Чорана, Раймонда Арона и Фуко. По части чтения я не мог даже рядом стать с Гогу. По сути, годы, проведенные на Западе, были для меня сплошной беготней, я больше писал, чем читал, а что касается ключевых книг последнего десятилетия, то я был скорее наслышан о них, чем насыщен ими.
Повторяющееся ощущение неловкости от встреч с Гогу было первым симптомом болезни, которую я впоследствии назвал «синдром паники по прибытии». Но долгое время я не понимал, откуда идет эта робость, наплыв сомнений, даже легкое чувство вины при каждом новом нашем с ним свидании, раз в два-три года, когда я навещал родной город. Очевидно мне было одно: при виде Гогу я испытывал ощущение, что на самом деле я тоже никогда не уезжал из Рэдэуци. А точнее, ощущение, что все, что я пережил: треволнения отъезда на Запад, хмель литературного успеха, стресс от борьбы за утверждение себя, — что все это было лишь сном… Находясь в Париже, я, конечно, не слишком часто застревал мыслью на Гогу, у меня было достаточно дел и достаточно личных уравнений, которые надо было решать. Но стоило мне вернуться в Рэдэуци, как у меня будто брешь возникала в желудке: Гогу был на месте, невозмутимо поджидая меня в книжном магазине или в шахматном клубе, словно бы для того, чтобы напомнить мне, что движения не существует, раз мы постоянно возвращаемся к истоку, и что беготня есть иллюзия.
Где-то в 2003-м или 2004-м, проводя свободную недельку у родителей в Рэдэуци, я случайно встретил Гогу на улице. Он как раз выехал на велосипедную прогулку и, увидев меня первым, остановился, чтобы поздороваться. Дожили, подумал я, на сей раз это он — в движении и это ему надо остановиться, чтобы перекинуться со мной словечком. И в самом деле, Гогу остановился на три-четыре минуты для краткого разговора, после чего продолжил свой променад… А я почувствовал себя маленьким, малюсеньким… Меня так и подмывало крикнуть вслед: Гогу, прости, что ты из-за меня слез с велосипеда, что я отнял три минуты от твоей ежедневной прогулки, я, который первые семь месяцев этого года жил по большей части в самолетах и аэропортах, чокался бокалами с шампанским в десятках посольств и выступал с докладами перед тысячными аудиториями… Глядя, как Гогу удаляется на велосипеде (с экземпляром «Элементарных частиц» Уэльбека в багажной корзинке), я снова впал в сомнение, даже в страх. Яснее, чем когда-либо, меня охватило чувство, что на самом деле между тем, кто уезжает, и тем, кто остается, — когда судьба подводит черту, — нет никакой разницы.
— Я бы не жахнул его рукописью по голове, если бы он не выдал мне опять, как последняя бестолочь, опус от первого лица, — сказал мне мсье Камбреленг после того, как переполох на террасе улегся, а он выпил стакан красного вина. — Не выношу, просто не выношу, — продолжал он, — когда пишут прозу от первого лица. Да еще выводят свое имя на первой странице аршинными буквами. Не то время, сегодня даже известные авторы не выставляют напоказ свое имя…
Разве что псевдоним. Самый читаемый автор в Японии пишет под псевдонимом ABIV1988-2,50. Вы это знали?
— Нет, не знал.
— Не выношу этот вид нарциссизма, за которым обычно кроется серьезное увечье, а именно немощь вести рассказ. Когда берешься за прозу, за роман, если все по-честному и ты настоящий профессионал, надо писать от третьего лица. Такой-то и такой-то персонаж утром встал, вышел в город, встретил такого-то и такого-то другого персонажа, встреча изменила его жизнь. Вернувшись домой, он решил поехать в маленький городишко проведать мать, пошел на вокзал, сел в поезд, в купе включился в разговор, сблизился с загадочной женщиной, уснул, когда проснулся, в купе он был один, поезд стоял, он обнаружил, что его завезло в незнакомый город, пошел дождь, какой-то ребенок протянул ему плащ, стемнело, кто-то возник рядом и сказал: «Спасибо, вы спасли мне жизнь». Но тут его облаял пес по имени Мадокс…Так пишется роман. Действие за действием. Вот только сегодня никто не любит сочинять, никто не желает позиционировать себя вне собственной персоны, конструировать, выдумывать… Нет, сегодня всё, что ни напишут, всё — автофикшн. Я проснулся, я увидел, мне не повезло, я понял, я измучился, я, я, я. Надеюсь, вы не пишете от первого лица…
Что мне было делать? Я заверил мсье Камбреленга, что никогда не писал от первого лица и что мне вообще даже в голову никогда не приходило писать от первого лица. Вот в стихах…
— Поэзия не в счет, — сказал мсье Камбреленг, как бы угадав мою мысль. — Поэзия — единственный литературный жанр, совместимый с первым лицом и толерантный к нему.
Смеркалось, и терраса постепенно пустела. Утихала и суета на рю Муфтар. Электронные часы на площади показывали дату, 17 октября, и время — 18 часов 5 минут (а вот год разобрать на циферблате было нельзя, кто-то запустил в него гнилым апельсином и замарал строку, где обозначался год). Магазины закрывались один за другим. Группа престарелых туристов, ведомая гидом, слепым господином с белой тростью, пыхтя, шла в гору к Пантеону. Мальчуган лет трех-четырех подошел к нашему столу и показал нам язык. Мсье Камбреленга разобрал смех, и он в ответ тоже показал язык мальчугану. Тот перепугался, бросился в подол к маме и заплакал.
— Нет, первое лицо — не выход, более того, это самоубийственная форма повествования. Если пишешь от первого лица — значит, сам роешь себе могилу, сам себя в ней хоронишь и заваливаешь словами… Когда пишешь от первого лица, то и думаешь от первого лица, строишь мир от первого лица… Думать от первого лица — другой такой отравы для ума не найти. Если роман или новелла идут от первого лица, это невыносимо. У меня форменная аллергия на первое лицо, ей-богу.
Выложив мне все это, мсье Камбреленг опять поперхнулся, закашлялся и попросил еще стакан красного вина. Отдышавшись, он зашел еще дальше в признаниях: оказывается, время от времени он, как убийца, периодически испытывающий импульс убить, ходит по книжным магазинам и марает книги, написанные от первого лица.
— Достаточно взять с собой в кармане, — говорил мсье Камбреленг, — чернильницу с черными чернилами. Берешь какую-нибудь книгу, листаешь и, если она написана от первого лица, суешь правую руку в карман, откручиваешь двумя пальцами колпачок чернильницы, окунаешь мизинец в чернила, завинчиваешь колпачок, вынимаешь руку из кармана и проходишься испачканным пальцем по первым страницам, особенно по тем, где стоит имя автора. Достаточно замарать таким манером две-три страницы, и тебе тут же становится лучше. Одним пальцем, если его один раз окунуть в чернила, можно потом замарать до семи-восьми книг, написанных от первого лица…