Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даня тоже улыбнулся:
– У тебя получается говорить об одном и том же разные вещи, и все равно похоже, соглашаешься и с тем, и с другим.
Он подхватился к проигрывателю.
– Сейчас поставлю хорошую, сегодня у фарцовщика купил, называется «С меня довольно» – «Ich habe genug».
Когда кончилась мелодия, Тенишев только кивнул головой, улыбаясь: что, мол, тут скажешь.
Надо просто встречать обращенное к тебе, подумал он.
– А я сегодня квартиру искал. Даже в Подниколье забрел, надеялся комнату снять в каком-нибудь деревянном доме с садом, – неожиданно для себя сказал Тенишев.
– Ну и как, нашел?
– Да нет, просто нравилось там ходить по заросшим улочкам, пахло дымом, будто баню где-то рядом топили. Лужи разъезженные, обходишь их – за забор надо держаться, яблоки на голых уже яблонях, и несколько лип высоких на окраине, возле реки. И грусть какая-то странная, бодрая – все не можешь вздохнуть на полную грудь – как в этой мелодии.
Тенишев улыбнулся, посмотрел на Даню:
– Ты что-то сказал?
– Я завидую тебе: все понимаю, а боюсь, что представляю что-то вроде дачи. Ну, а квартира как?
– Да никак. Когда уже возвращался, зашел в один дом, спросить. Постучал, никто не отзывается, попробовал дверь рукой, она открылась. Темные сени, еще одна дверь – я и ее открыл. Полумрак, долго глаза привыкали, и запах – тяжелый и сырой, нетоплено. В комнате беспорядок – да нет, страшнее. На чем-то вроде кровати лежит закутанная в кучу тряпья старуха и на меня неподвижными глазами смотрит – без испуга, без выражения. Да одни глаза и виднелись, лицо тоже закутано от холода. И ясно, что старуха – не страшная, знаешь, не было того чувства, что баба-яга: глаза другие. А рядом на тумбочке, на полу навалены, разбросаны пузырьки, баночки, стаканы грязные. Я помню, что долго на это смотрел, стараясь найти что-нибудь чистое – ну, из чего она пьет, ест. Но все было одинаковое – забытое и ненужное. Я еще поздоровался и долго слышал свой голос. А старуха, наверное, один раз только и моргнула, словно доказала, что жива. Я попятился и в сенях наткнулся на кого-то, испугался. Отпрыгнул в темноте и выскочил, стою, а из сеней выходит почти такая же старуха, только разница, что ходит, и спрашивает нормальным, спокойным голосом: «Вы что-то хотели узнать?» – «Понимаете, я квартиру ищу, я не знал, что тут…» – «Ну что вы, какая здесь квартира, вы, наверное, студент?» Я кивнул. Она махнула рукой: «Там где-нибудь спросите, где дома покрепче, если кого на улице встретите, и спросите». И смотрит на меня, ждет, пока уйду. Я повернулся, пошел, она мне еще вслед сказала: «А я за Александровной ухаживаю». Я никого не встретил, да если б и встретил, то не стал бы, наверное, ни о чем спрашивать. Проходил мимо каких-то домов со светящимися окнами. Лестница там по склону оврага, помнишь, как на Секирной горе – длинная, долго поднимался. Да и не сегодня это было, несколько дней назад, это я почему-то сказал, что сегодня. Не понимаю, зачем. – Тенишев усмехнулся.
Он посмотрел на собаку, уткнувшуюся мордой под дышащий бок, и позвал ее. Собака шевельнула ухом, ждала, что позовут еще раз.
– Поставить еще что-нибудь? – спросил Даня.
– Как хочешь. Выпьем? – Тенишев глазами показал на бутылку.
– Налей, только мне немного, а я пока пластинку найду.
Зазвучала музыка, и Тенишев заметил, что в комнате уже потемнело. Он сунул под стол руку, нащупал выключатель – на полу, у самого окна, зажегся красный шар лампы. Тенишев смотрел на красный свет и чувствовал странную обиду на самого себя. Он прислушивался к музыке, стараясь вспомнить, слышал ее раньше или нет. За окном прозвенел трамвай, и было похоже, что звук этот донесся от проигрывателя, вплетаясь в общую мелодию. Тенишев вспоминал свои слова, звучание голоса, и ему казалось, что вообще он все придумал, как придумал вначале, что ходил в Подниколье сегодня.
Наверное, так получилось для того, чтоб было больше похоже. На что? – подумал он.
Даня закурил, подошел к окну.
– Фонари зажигаются, – сказал он.
– Я вот ходил эти дни по городу и не то чтобы вспоминал, а просто думал, что хочу написать об этом, – неожиданно для себя произнес Тенишев.
Казалось, что в комнате стало тихо, несмотря на музыку.
Даня оглянулся, затянулся сигаретой, молча походил по комнате. Пригубил из рюмки, и Тенишев увидел, что сам еще не выпил. Но пить не хотелось, и он взял сигарету.
Некоторое время молчали.
– Понимаешь, – вместе с дымом выдохнул Даня, – наверное, об этом нельзя написать.
– Почему?
Тенишеву показалось, что он сам сейчас и будет отвечать себе, но молчал. Машинально он нащупал спички и все не мог достать одну, ускользающую.
– Не знаю, может, я глупость говорю, я не понимаю даже до конца, но мне кажется, что об этом нельзя написать. Нельзя написать то, что по-настоящему хочешь, о чем дано лишь думать. Второй раз – нельзя. А рассказав мне, ты уже пролистал пустые страницы, и они склеились намертво.
Тенишев сидел на скамейке у станционного забора и смотрел, как высохший скрученный лист перекатывается по неровному асфальту платформы. Шумели деревья у водонапорной башни, блестели рельсы, и можно было представить, что лето вернулось сюда. Где-то звякнул велосипедный звонок, донеслись детские голоса, и Тенишев представил, что, вернувшись, опять увидит эту станцию, только совсем по-другому, словно солнце переместится по небу и станет освещать все с другой стороны. И поездка стала похожей на исполнение условия странного спора, заключенного с кем-то, и спор этот не хотелось ни выиграть, ни проиграть, а просто ждать без азарта, пока пройдет безразличное время.
Загудели рельсы, и через минуту проплыли первые вагоны поезда, и высунувшиеся проводницы смотрели на Тенишева. Он оглянулся и увидел, что на платформе никого больше нет.
Кассирша, глянув в окно, черкнула в билете номер вагона, что остановился напротив, и Тенишев уже через минуту шел по проходу, надеясь увидеть пустое купе.
«Как все же успокаивает дорога», – думал Тенишев, сидя в медленном поначалу поезде.
Ни о чем отдельно взятом не думалось, любое мгновенное воспоминание сразу же улетало вместе с уносимыми назад деревьями, домами, и только плывущие рядом, опадающие и взлетающие провода надолго притягивали взгляд. И странно – скорость приносила больше отдохновения, чем самый глубокий сон. Звуки освобождались от тревоги, с которой текущее время наваливалось на Тенишева, сидящего неподвижно где-нибудь в тихой комнате. Тенишев любил дорогу за этот отдых, за это безразличие, в котором гасла тревога, не умеющая набрать силу.
В пути незаметно забывается то место, к которому едешь, и о нем не думаешь так, как думал на перроне. Недавно еще ты принадлежал одновременно двум станциям и двум перронам, и в поезде незаметно теряешь эту связь. Стук колес принадлежит только себе, какое бы слово этот звук ни напоминал, в нем нет направления. Если под стук колес закрыть глаза, через минуту помчишься обратно, и будет казаться, что скорость при этом лишь увеличивается. А во сне на опадающей при раскачивании вагона полке живые картины торопят друг друга в бесконечной очередности.