Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Франс, на языке жестов:
«Никаких фото, никаких видео, ты хорошо понял?»
Я занес в свою тетрадку это новое слово: «колебаться». Я мечтаю стать писателем, или кинематографистом, или музыкантом – сам еще не знаю. Во всяком случае, человеком искусства в современном смысле этого слова.
Со школьными фотографиями то же самое: всякий раз в день съемки Лив и Франс требуют, чтобы я остался дома. По крайней мере, с тех пор, как эти снимки начали выкладывать в Интернет, так как в глубине картонных коробок хранятся старые «альбомы года» из начальной школы. Почему я никогда ничего не пытался узнать? Я попробовал, клянусь. Ну, немного. Не так чтобы сильно…
Думаю, я сам боялся ответа…
* * *
Есть один сон, который я очень часто вижу. Нет, не часто – каждую ночь или почти каждую. Например, вчера. Когда я задремал, мне начало сниться море. Это всегда один и тот же сон. Уснувший пригород, целые семьи погружены в беспокойный сон. Мама сидит на краю моей кровати; я отчетливо вижу, что ей страшно. Сколько же мне тогда было: три года? Наверное, меньше… И так как маме страшно, мне страшно вдвойне. И еще вот что: это не мама Лив и не мама Франс, это другая мама. Прекрасная, как ясный день. Но испуганная, очень испуганная.
– Генри, не шуми, он здесь, – говорит она мне.
Я не осмеливаюсь спросить, о ком она говорит, но голос, которым она произносит слово «он», приводит меня в ужас, и я трусливо прячусь под одеяло. Мама встает и смотрит в окно. Что она видит внизу на улице? Вероятно, ничего. Кроме погруженных в темноту фасадов домов и машин, припаркованных на аллеях и вдоль тротуаров. Воздух живой, но дремлющий вместе с их потухшими фарами. Затем она возвращается ко мне, бледная, но улыбающаяся, треплет меня по волосам:
– Все хорошо, никого нет; ты хочешь поспать сегодня с мамой?
Этот вопрос снимает с моей груди огромную тяжесть ужаса, и я начинаю кивать изо всех сил. Это нежная, очень нежная летняя ночь, но тревожное оцепенение словно загрязняет ее.
* * *
Вернемся к моим мамам. Я люблю их больше всех на свете. Благодаря им я получил самое лучшее воспитание, какое только возможно, и речь идет не только о приобретенных навыках. Если во мне и есть недостатки, то точно не по их вине. Дайте же мне поговорить о них. Лив маленькая, импульсивная, темноволосая и крепкая. Франс более крупная, светловолосая, мягкая, ленивая. Она напоминает летний вечер, который проводишь, любуясь заходящим солнцем в проливе Хуан-де-Фука, или же адажиетто[6] из Пятой симфонии Малера. Они мне не настоящие мамы, я приемный ребенок. Помню, как Шейн Кьюзик выкрикнул во дворе школы:
– Эй, Эйнштейн, которая из них твой папа?
Тут же последовало ржание этих уродов, Поли и Рейна, – двух кретинов, которых уже отстраняли от занятий, Поли на пять дней, а Рейна на триместр. Что же касается Шейна, он побывал в участке у шерифа Крюгера, и его едва не выслали, когда он сломал руку Малкольму.
С девяти до тринадцати лет я был лунатиком. Посреди ночи меня находили в гостиной, в пижаме, совершенно изможденным, в свете луны, заглядывающей в окно, – прямо маленький мальчик из «Близких контактов третьей степени»[7].
Как-то раз Лив даже нашла меня во дворе. Я стоял босиком на мокрой траве, лицом к открытой сторожке, – где я повернул выключатель, – как мотылек, зачарованный светом. Был уже первый час ночи. После этого, как только я засыпал, мамы запирали двери, окна и вешали колокольчик на ручке двери моей комнаты. До четырнадцати лет такие приступы случались со мной еще несколько раз, а затем все резко прекратилось. Мама Лив прозвала меня маленьким мечтателем, бродящим во сне. К счастью, прозвище по ходу дела затерялось.
Доктор пояснил, что причина тому – наши многочисленные переезды. Что во сне я отправляюсь в прошлое, ищу свой бывший дом – первый домашний очаг, как он это назвал, – и не узнаю его. Думаю, он сказал это, чтобы хоть что-нибудь сказать, а на самом деле он ничего не знает. Просто существует переходный возраст между детством и юностью, когда те антенны, которыми мы воспринимаем тайны мира и которые гораздо сильнее, чем у взрослых, становятся необычайно мощными. Пока возраст, гормоны, взрослый рационализм и воспитательная система не подавляют окончательно наше ощущение чудесного.
Когда я открываю книгу своего детства и переворачиваю ее страницы в своей памяти, я нахожу их невероятно богатыми. Собака Стаббсов, однажды порвавшая мне штанину, когда я выходил из школьного автобуса. По какой-то неясной причине, засевшей в ограниченном собачьем разуме, эта псина меня невзлюбила. Крысы, застреленные из пневматического карабина на свалке Ковен-Пойнт. Это была целая гора из отбросов, грязных сгнивших матрасов, остатков еды, упаковок от зефира и рисовых хлопьев, протянувшаяся до самого ручья Ковен-Крик между густыми зарослями ежевики и бурьяна, словно Эверест из дерьма. Мать Джимми Ломбарди, красота которой ослепляла не хуже солнца. Летом она всегда вставляла в корсаж пару распустившихся цветков. Старый Теренс, который ненавидел детей и у которого днем и ночью были опущены жалюзи. О том, что происходит в его доме, сочинялось множество ужасных историй: похищенные малыши, жена, уже сорок лет прикованная к инвалидному креслу, тайные сборища престарелых гангстеров… Представьте себе все это, если сможете, – включая инопланетян, выбравших (не спрашивайте меня, почему) дом этого полусумасшедшего старика в качестве плацдарма для завоевания Земли.
А потом было окончание учебного года и возвращение после каникул. А еще непонятно почему на нашем острове июль и август были синонимом праздников, мороженого, туристов, музыки, спектаклей, велогонок, парусов, хлопающих на ветру, смеха, волнения, новизны – и приключений… Сезон начинался 4 июля парадом машин, ликующей толпой, петардами и развешанными на фасадах гирляндами разноцветных шаров. Для десятилетнего мальчика лето казалось таким же сказочно долгим, как путешествие через Атлантику в конце XV века, а возвращение в школу – таким же далеким, как Ост-Индия для Христофора Колумба.
Таким и был наш остров в глазах ребенка: самый красивый, самый необычный, самый незаменимый из всех земель. И, как моллюск «морское блюдечко», я хотел только одного: провести всю жизнь здесь, на прибрежных скалах. Но если ребенку нравится в любом месте, то, когда ему исполняется шестнадцать, все становится по-другому. Теперь этот остров с долгими месяцами дождей и слишком коротким летом, его оторванность от мира – целый час на пароме, чтобы попасть на континент! – казались мне тем, чем он и был: тюрьмой.
* * *
Как я уже говорил, я мечтаю стать писателем.
Или кинематографистом.
* * *