Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В подъезде наметено листвы, валяются чьи-то скелетики и засохшие кучки дерьма, в углу у мусоропровода натаскано плесневелых ватников и скручено в черт знает чье гнездо – но видно, что вся эта жизнь тут проистекла давно и давно выдохлась. Лифты стоят, в кабинах темно.
Егор поднимается от этажа к этажу, дергая дверные ручки брошенных квартир.
Иногда ему чудится, что в квартирах что-то движется; но это, наверное, ветер хлопает оконными ставнями и дверцами кухонных шкафчиков.
Егор находит незапертую квартиру, пробирается внутрь.
За кухонным столом сидит мумия в осенней ветровке. Руки черные, скрюченные, лежат на столе. Глаза птицы съели.
Егор садится напротив.
– Привет. Как дела?
– Ну так. Не особо. Со зрением херня какая-то.
– М-да. Жесть. А так – что нового?
– Да какое новое, брат. Из дома не выхожу.
– Ну, так-то, ты ничего и не пропустил. Там, снаружи, тоже без изменений.
– Москва как, стоит?
– Стоит, куда денется.
– А за мостом какие новости?
– Никаких. Не напишут, не позвонят. Тебя как звать-то?
– Семен. Семен Семенович. А тебя?
– А меня Егором. Егор Батькович.
– Ну спасибо, что проведал, Егор Батькович. Раз в пять лет кто зайдет – мне уже радость.
– Да мне не трудно, я тут рядом живу. Слушай, Семен, а ты не против, если я у тебя карманы гляну? Мне тут айфон нужно позарез. У одной телочки сломался, и я вот короче… Подарить ей хотел.
– А че, красивая телочка-то?
– Телочка вообще огонь. Но на меня болт клала. Типа, я мелкий, и все такое.
Ну, блин. Так-то мне эта тема не очень, когда мне по карманам лазают. Но если прям красивая…
– Прям красивая. Реально.
– Ну ладно тогда. Лезь.
– А ты… Семен Семенович. Ты от чего умер-то? Ты это… Не заразный какой-нибудь?
– Да нет, вроде. Зараза столько лет все равно не живет. Да ты лезь смело, на крайняк, потом руки помоешь.
– Ладно. Спасибо. Я аккуратно.
Егор лезет в карманы к Семену Семеновичу, тот старается держаться прямо. Карманы у него пустые. Егор тогда отряхивает руки, обходит квартиру, залезает в шкафы, но у Семена Семеновича дома хоть шаром покати.
Егор заглядывает еще в две другие квартиры.
Тут все вверх дном. Шкафы и серванты выпотрошены, все их содержимое вывалено на пол и будто растоптано, самой мебели нигде не видно. Валяются книги с вырванными страницами, под ногами хрустит хрустальная крошка от битых рюмок и фужеров.
Город за окном становится из алого сизым: солнце закатывается.
Пора возвращаться.
Егор закидывает калаш на плечо и катится по растрескавшемуся асфальту.
8.
– Деда, пойдем домой!
Мишель глядит на деда Никиту одновременно просительно и строго; старый Никита показывает ей свой стакан, который наполовину полон.
– Еще не время!
– Это она тебя зовет. Заснуть не может.
Никита обводит присутствующих унылым взглядом. Другие два старых хрыча, давние его друзья, еще заводские, понимающе вздыхают: дескать, прости и прощай, дорогой товарищ. Наспех чокаются, глотают мутный самогон (Мишель зовет его «крафт»), и Никита с кряхтением поднимается со своего насеста. Опирается на внучку, идет не без труда – полстакана в нем бродит.
– Что говорит?
– Ну, что-что? Где дед – это раз. Ну и «Березу» по кругу.
У входа в подъезд они оба переглядываются еще раз, и вдруг Мишель хватает Никиту за рукав.
– Я больше тут не могу, деда.
– Опять двадцать пять.
– Правда, не могу. Я тут сдохну.
– Ну вот прямо и сдохнешь!
– Я тебе серьезно говорю.
– И я тебе серьезно, Мишелька. Сама подумай: если бы твои родители были бы до сих пор живы – да неужели бы они тебя не забрали? Твой отец в тебе души не чаял! Ты у него с шеи не слезала, он тебя ножками побегать на минуту не отпускал… Сколько лет прошло – и ни слуху, ни духу. Ну это тебе о чем-нибудь говорит?
Мишель набирает воздуха в легкие. Сколько раз их разговор упирался именно в это: в ее упрямое нежелание допустить, что родителей давным-давно нет. Она поднимает глаза на деда.
– Ну и че? Ну ладно, ну умерли они. И че?
– И кому ты там нужна тогда?
– Дяде Мише. Тете Саше.
– Позвонить они могли за столько лет, дядя Миша? Не звонили же.
– Ну и ладно! И все равно!
– Пойдем, Мишель. Пойдем домой.
Она мотает головой, но по лестнице за ним наверх все-таки бредет. Навстречу им соседи, из распахнутых дверей хлещет свет, слышны детские смех и плач, ругаются какие-то муж с женой, не думая даже закрыться. Коммуна так потому и называется, что вся она – одна коммуналка на четыре этажа. Какие уж тут секреты друг от друга. Какая тут личная жизнь.
Дверь, конечно, скрипит, и бабка сразу слышит этот скрип.
– Никита! Ты? Никита!
– Я, Маруся, я.
– Пойди ко мне. Пойди. Поговорить хочу.
Мишель садится в кухне и глядит в стену. Хочется достать телефон: без телефона хоть вешайся.
– Что ты, Маруся?
– Я повенчаться с тобой хочу. Хочу повенчаться, Никита.
– Куда нам уже, Марусь?
– Надо повенчаться, Никита. Мне скоро помирать, а мы не повенчаны. Не найдемся друг с другом на том свете. Мне там одной тоскливо будет. Тебе разве нет?
– Будет, Марусенька. Я, может, к тебе в рай-то и не попаду еще.
– Тьфу тебя! Опять пил?
– Вот именно. А алкоголиков туда не берут, по-моему. Там твой Михаил Архангел скажет мне: «Ну-ка, дыхни!» И не пустит. Или кто там на воротах? Михаил или Гавриил?
– Зря ты так! Дурак!
Бабка всхлипывает, плачет. Мишель поднимается, прислоняется лбом к холодному стеклу; смотрит во двор.
– Ну прости меня, дурацкая шутка, согласен. Да кто нас повенчает, Марусь? Тут отпеть-то стариков некому, а ты «венчание». Полкана вон, что ль, попросить?
– Дурак!
9.
– Слышь, Ямщик… Ну-ка… Посвети, а?
– Куда тебе посветить?
Ямщиков ржет, но Антончика это больше не успокаивает. Он не сводит глаз с клокочущей пелены, за которой прячется неизвестной длины мост. В ней будто что-то на самом деле шевелится, набухает, растет. Приближается.
Антончику двадцать шесть, глаза у него молодые, читать он не любит, а стреляет снайперски. А Ямщиков, хоть и на кабана в лес может с ножом пойти – такой бесстрашный человек – подслеповат.