Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кого мы пытаемся обмануть?
Мишна Грюневальд была дочерью ортодоксального раввина, склонного к мистицизму и ритуальным плачам; их семья очень вовремя успела бежать из Польши. Обезьянами Мишна занялась в порядке протеста против бесконечных рассказов о преследованиях и мучениях, каковыми ее с детства мучила и преследовала родня.
— Я не отреклась от своего еврейства, — говорила она мне. — Мне только хотелось, чтобы в жизни осталось хоть немного места для раздумий и сомнений. А никто не ставит еврейство под сомнение лучше, чем это делают мартышки.
— Даже свиньи?
Она бросила на меня сердитый взгляд:
— Свиньи, свиньи, свиньи! Единственная вещь, которую все без исключения знают про евреев — это их отвращение к свиньям. Но ты, Гай Эйблман, должен знать больше.
— Я?
Как и она, я не отрекался от своего происхождения. Просто я никогда о нем не думал. И мои родители об этом не слишком задумывались. Мы — евреи? Ну и прекрасно, только напомните нам, пожалуйста, какими должны быть евреи, когда они в своем кругу и у себя дома?
Это ставило под сомнение истинность моего еврейства. Настоящий, истово-апокалипсический еврей, думающий о своем еврействе сутки напролет (даже во сне), наверняка не удержался бы от того, чтобы завершить данный вопрос горько-саркастическим «где бы он ни был, этот дом». Но я-то знал, где мой дом. Моим домом был Уилмслоу. Мои предки жили здесь веками. Если не верите, поищите в «Книге страшного суда»[12]Эйблманов из Уилмслоу. И вы найдете там моих прапрапра… словом, очень далеких предков: «Леофрик и Кристиана Эйблман, вольные торговцы».
Мишна ответила мне пофигистской улыбкой. В ту пору термин «пофигизм» еще не получил широкого распространения, но подобные улыбки мне случалось видеть и раньше — именно так еще в школе улыбались мне близнецы Фельзенштейны и Майкл Эзра, вместе с которыми я попадал в разряд «неумех» при игре в футбол или при работе по металлу на уроках труда. «Пустяки, не впервой, мы в этом дерьме испокон веков», — означала эта улыбка, а все мои возражения не принимались в расчет. Они даже называли меня «бойчиком»,[13]против чего я не возражал, на самом деле страдая от недостатка любви со стороны ближних, — меня любили только слова.
Мишна Грюневальд — с фиолетовыми глазами и вечно растрепанной копной темных волос — казалась мне явившейся прямиком из Святой земли. На ее внешности ничуть не отразилось проживание многих поколений ее предков в Восточной Европе, тогда как я был весь какой-то выцветший, подобно тем самым полякам, что веками подвергали гонениям ее семью — хотя, видит бог, ничего общего я с этими гонителями не имел. Мишна Грюневальд пахла животными, с которыми она близко общалась на работе, — то бы запах звериной течки и случки, от которого я сам начинал звереть, едва Мишна оказывалась в пределах моей обонятельной досягаемости.
— Ты еще хуже Бигля, — часто говорила она мне.
Бигль был доминантным самцом в колонии шимпанзе. В моем воображении он рисовался непременно с набухшим багровым пенисом, никогда не оставляемым в покое (и тут я был с ним солидарен). О своей работе в зоопарке Мишна рассказывала самым будничным тоном, но стоило ей между делом упомянуть какую-нибудь пикантную подробность вроде «ручного ублажения» озабоченного тигра, как у меня начинала съезжать крыша. Да с какой же это стати ей понадобилось залезать в клетку с дикими кошками и дрочить своей рукой тигриный член?! Обычная практика, объяснила она, так сотрудники зоопарка помогают зверям сбросить напряжение, чтобы они не бесились.
Это правда? Правда. Тиграм? Да, тиграм. И что она при этом чувствовала? Она чувствовала себя полезной. А как чувствовали себя тигры? Об этом надо спросить у них. А что с Биглем — она и ему дрочила? Последний вопрос я задавал, уже срывая с нее одежду и представляя себе, как Бигль, отвесив слюнявую челюсть, заглядывает в прекрасные, как Песнь песней, глаза дочери Ханаана, а та вовсю трудится над обезьяньим членом — вот как в данный момент над моим. Нет, ответила она, с обезьянами они этого не делают. Обезьяны слишком опасны. А тигры лежат себе смирно, получая кайф.
— А меня ты к кому отнесешь: к обезьянам или к тиграм? — допытывался я.
В конце концов я настоял, чтобы во время любовных утех она называла меня Биглем, дабы с этим все было ясно.
История Мишны, впрочем, составляла лишь внешнюю канву романа. А на глубинном уровне «Мартышкин блуд» призван был продемонстрировать — нет, не тонкую грань, разделяющую людей и зверей, это слишком банально, — но жестокость и лживость людей по сравнению с дикими животными. Обезьянам так же знакомы ярость, неприязнь и скука, однако им неведом человеческий цинизм. Они могут порою буйствовать, одержимые похотью, но при этом всегда сохраняют верность своей стае и всегда заботятся друг о друге — без обманов и измен, свойственных только людям. Мишна даже утверждала, что по отношению к ней обезьяны проявляют любовь и заботу, каких она не встречала у представителей своего собственного вида.
— А как насчет меня? — спросил я.
Она рассмеялась:
— По части дикости ты дашь фору любому животному в Честерском зоопарке.
Это было самое приятное слово, когда-либо слышанное мною от женщины. Я не о «зоопарке» (хотя мне нравилось, как она это произносила, удлиняя звук «о»: «зо-о-опарк»); я о слове «дикость». Я — дикий зверь! Звучит неслабо. Гай Дикарь. Дикий Гай. Однако в книге я использовал это определение против себя — исключительно во имя искусства. «Мартышкин блуд» показывал безмерное себялюбие и моральное разложение, царящие в мире мужчин. И если Мишна была здесь положительной героиней, то я стал прообразом антигероя — мужчины, руководимого своими бесплодными амбициями и набухшим багровым пенисом, под каковым руководством он слепо углубляется в дебри зверинца, у теологов именуемого адом.
А может, я был несправедлив по отношению к зоопаркам? Разве безудержная, жизнеутверждающая похоть их обитателей не превращает зоопарки в подобие рая? В связи с этим я пришел к выводу, что шимпанзе относятся друг к другу лучше, чем люди, не вопреки, а благодаря своей сексуальной необузданности.
Я не проповедовал свободный секс. Я занимался слиянием слов, а не тел. Но я не забывал, что успех моего романа многим обязан сексу, что секс был его неотъемлемой частью, что проза всегда берет верх над поэзией потому, что она обращается к нашим низшим инстинктам, хотя, на мой взгляд, как раз в низших инстинктах и заключено наше высшее проявление.
«На этих страницах Джеральд Даррелл встречается с Лоренсом Дарреллом»,[14]— с умеренным энтузиазмом отметила «Манчестер ивнинг кроникл». «Чешир лайф» расщедрилась на похвалу покруче: «Наконец-то Уилмслоу обзавелся собственным маркизом де Садом». Такие комментарии не могут быть заказными. Меня даже пригласили выступить с лекцией перед сотрудниками Чеширского зоопарка, но это приглашение было отменено после того, как тамошний директор прочел мой роман и обнаружил, что он завершается безобразной заварухой с участим людей и обезьян на территории питомника.