Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поначалу вы хотите ехать прямиком к Белфорду Данну, но быстро понимаете, что это выпитый джин стучит в ваши железы, вызывая неуместное желание. Однажды вы целый год регулярно пили неразбавленное виски в надежде, что в вашем голосе появится ковбойская хрипотца, и в результате убедились: крепкие напитки оказывают на вас лишь одно действие – сексуально-возбуждающее. Пришлось снова перейти на белое вино. Уж лучше пищать, чем развратничать.
– Ты о чем, сестричка?
– Это я не вам.
В любом случае у Белфорда сейчас другие заботы. Ему надо поймать бежавшего примата.
Несмотря на карибский акцент, у таксиста великолепный английский – лучше, чем у среднего американского студента. Он рассказывает о движении растафари. Чтобы не показаться невежливой, вы интересуетесь, почему Хайле Селассие, современный эфиопский император (ныне покойный), почитается растаманами всего мира как первосвященник, мессия и живой бог? Таксист объясняет, что в середине пятидесятых на Ямайке случилась затяжная засуха. Люди забыли, когда последний раз видели дождь. Селассие как раз прилетел на Ямайку с дружеским визитом. Не успел его самолет коснуться земли, как в небе сгустились тучи и грянул чудовищный ливень, который продолжался все время, пока Селассие находился в стране: три дня без перерыва. И прекратился лишь в тот момент, когда самолет поднялся в воздух. «Вот так-то, сестричка!»
Вы качаете головой. Ну и дела! Парню в отпуске не повезло с погодой, а они на этом целую религию основали! Двадцать три седых волоса качаются в унисон, разделяя ваше недоумение.
А что вы хотели, Гвендолин? Мы живем в необычном мире. И с каждой минутой этот мир делается все необычнее.
Итак наступает ночь. Не вечер, а именно ночь – самая настоящая, темная, хотя и не совсем глухая. У вечера на хлястике обычно висят обрывки дня, к его лацканам пристают ворсинки солнечного света – а ночь целокупна, надменна, однородна и радикальна. Световую окантовку, которую сумерки оставляют по краям небосвода, ночь стирает черным ластиком, смывает струей осьминожьих чернил, смахивает рукавами пижам, залепляет дегтем ночных бабочек. Ночь похожа на паранджу, укрывающую черты дня; но и день – лишь маска на ее черном лице. Люди, как правило, рождаются ночью и ночью же умирают. Ночь – время, когда радио играет танго для больничных сиделок, когда крысиный яд знойно поет из-под плинтуса, когда анаконда выходит на охоту, когда черный лимузин пролетает по улицам веселого района, когда слово «свобода» пылает неоновым огнем на тысячах забытых языков, а зыбкие остатки детских фантазий бродят под ветвями пихт, опьяненных луной.
Ночь самого черного дня вашей жизни. Изменилось ли что-нибудь к лучшему? Едва ли. Американский орел продолжает бегать по восточным биржам, как обезглавленная курица, пугая брокеров фонтанами густой крови, а вы с замиранием девичьего сердечка следите за поросячьими отбивными, исчезающими в бездонной утробе Кью-Джо, – можно подумать, что отбивные отправляются вслед за деньгами в черное всепожирающее небытие.
Вы с подружкой сидите в пластиковом закутке, в дешевом ресторанчике под названием «Собачья будка», чей девиз – работаем круглосуточно – подтверждается сомнамбулическими движениями официантов, многие из которых, похоже, таскают тарелки без перерыва со дня открытия заведения в 1934 году. «Собачья будка» ориентируется на пожилую пролетарскую клиентуру, но в мутный полночный час сюда стекаются экстремальные образчики молодежи: панки, гопники, рэйверы, металлисты, кришнаиты, кикбоксеры, а также мажорные папенькины детишки, искатели приключений из богатых районов типа Хантс-Пойнта и Мерсер-Айленда. Опытные официанты легко управляются с хлипкими юнцами; тем не менее вы рады, что время не слишком позднее, и публика в ресторане не столько опасна, сколько деклассированна. Это не значит, разумеется, что вам здесь уютно.
Когда Кью-Джо предложила «Собачью будку» в качестве места встречи, вы поначалу приняли это за глупую шутку, навеянную тем, что некоторые господа в отеле «Виржиния» выли по-собачьи. Да, именно так: по-собачьи! Причем господа уважаемые – поэты, художники, музыканты и кинематографисты, которым пристало бы обсуждать Гёделя, Эшера и Баха или проливать всеобъясняющий свет яркого интеллекта на темные причины биржевого краха, отыскивая в нем параллели с технологическими теориями Маклюэна и «Падением дома Ашеров». Конечно, нельзя утверждать, что уважаемые господа вовсе не затрагивали этих тем. Трудно судить о содержании чужих бесед, тем более в общественном месте, где запись черного блюзмена ревет из колонок так яростно, что негры старой закалки, услышав эти звуки, заткнули бы уши и бежали в лес, побросав самодельные гитары. В большом гостиничном фойе наверняка были столики, вокруг которых в тот час витал интеллектуальный диспут высочайшей пробы. Ваш слух, однако, не уловил в шуме разговора ни упоминаний о Доу-Джонсе и дойче марке, ни имени Мишеля Фуко. Зато несколько раз вы ясно слышали несомненный собачий вой.
Более того: стоило какому-нибудь куртуазному содомиту в стильных очках и алом берете тихонько завыть, как окружающие начинали с воодушевлением подвывать, и что самое странное – лица при этом озарялись потрясенными улыбками, словно на всю компанию снисходила благодать, природу которой никто не умел объяснить. Что за чушь? Какая-то новая причуда? Кью-Джо в ответ на расспросы только пожала плечами: «А, доктор Ямагучи!» – и предложила пойти в «Собачью будку».
Вы согласились, ожидая новых совпадений. Но всему свое время. Пока – время поросячьих отбивных.
«Ну что, Гвендолин, глупая буржуазная сучка? Пообедала, не дождавшись меня?! Теперь сиди и смотри, как это делается!»
Действительно, есть на что посмотреть. Кью-Джо врезается в кучу отбивных плавно и убийственно, как матерая касатка в стаю лосося – надкусывает первую, затем вторую, всех по порядку – калеча, лишая возможности бежать, – и возвращается, чтобы прикончить раненых, и обглодать хрящи, и до капли вылизать подливку, оставив на тарелке горку гладких косточек, напоминающих фишки для китайской игры.
А когда вы отлучаетесь, чтобы позвонить, она заказывает вторую порцию.
Не существует бытовых весов, способных эффективно выдержать гнет массивного тела Кью-Джо, – стрелка улетает до упора. Требуются мощные индустриальные весы, чтобы определить, как далеко она перешагнула стандартный рубеж ста сорока килограммов, обусловленный механическими и этическими нормами. Уровень ее холестерина приближается к четырехзначной отметке. Она без перерыва курит самокрутки, набитые черным индонезийским табаком чудовищной крепости, затягиваясь с такой жадностью, что ее легкие, должно быть, отличаются от угольных шахт лишь объемом.
Казалось бы, такая женщина, как Кью-Джо – мудрая, чуткая, профессионально гадающая на картах Таро, убедившая в своих экстрасенсорных способностях даже вас, закоренелого скептика, – такая женщина должна быть поборницей здорового образа жизни. И это правда. Но только по отношению к другим. И дело тут не в альтруизме и не в лицемерии. Действительно, Кью-Джо любит помогать, делать людям подарки. И еда для нее – единственный способ как-то вознаградить себя. Однако существует и другая, более веская причина. «Я курю и предаюсь обжорству, чтобы не улететь», – говорит она, имея в виду «улететь» в переносном смысле, хотя всякий раз вы представляете, как ее раздутая туша парит в небесах над городом подобно рекламному аэростату. Когда человек проводит много времени в астрале, еда и никотин позволяют ему поддерживать связь с земным телом. Это своеобразный якорь. А также форма защиты. Кью-Джо – ходячая эмоциональная губка, чуткая парапсихическая антенна, вынужденная даже сейчас, за тарелкой отбивных, сражаться с подсознательными сигналами посетителей «Собачьей будки». Обжорство помогает ей изолироваться, создает вокруг сердца защитный жировой слой, экранирующий вредные воздействия.