Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну ешь, колбасы много, – поощрял Алексей Георгиевич, наливая большие граненые рюмки. Сам он пил без закуски.
Выпили еще и еще.
Паша, с слегка осовевшими глазами, сидела, откинувшись на спинку стула, и с наслаждением затягивалась дымом дешевой папироски. Алексей Георгиевич, благосклонно сверкая колючими глазками, улыбался слегка презрительно и самодовольно:
– Ну что, как тебя… Паша! Рада? Не то что под дождем-то. А?
Паша вместо ответа сладко потянулась. Усмотрев в этом движении некоторое неуважение к его особе, Алексей Георгиевич нахмурился и поторопился перейти к серьезному разговору, сухо предупредив гостью о своем намерении. Выдвинув ящик стола, он осторожно вынул откуда различные бумаги и тетради, большие и маленькие, разъясняя значение каждой из них.
– Видишь, вот это – роман «Отринутое сердце». Я его писал… сколько я его писал? Два года. Многие очень хвалили, люди знающие, – а вот не пошел, лежит…
Вот тут стихи. Я тебе потом прочту. Нет, лучше я сейчас одно прочту.
С недоверием взглянув на Пашу, но встретив внимательное, как казалось ему, лицо, Алексей Георгиевич приступил к чтению. Стихотворение, написанное рубленой прозой, изображало злоключения какой-то девицы, жившей на берегу Рейна в гордом и неприступном замке. Все дело, как поняла Паша, вышло из-за какого-то графа и цыганки, но при чем тут был верный слуга и по какой причине утопилась девица, осталось для нее не совсем ясным. Ей больше понравилось другое стихотворение, в котором автор на что-то очень чувствительно жаловался и говорил о могилке. Потом хозяин прочел что-то о красивом молодом человеке, который в лунную ночь поджидал какую-то девицу в лесу. Декламация Алексея Георгиевича не оставляла желать лучшего в смысле возвышенности и выразительности. Размахивая руками, вскакивая со стула, то тараща, то томно закрывая свои глазки, он поднимал колючие усы до того, что они грозили перелезть к нему на лоб, а подбородок напряженно опускал вниз – пока наконец все это, медленно разглаживаясь, не принимало своего естественного положения.
– «В сладкой тишине ночи, – читал Алексей Георгиевич, – напоенной ароматами весны, вдруг полилась трепетная, серебристая песнь соловья: тиу, тиу, тиу; дзон, дзон, дзон; фюить, фюить; ро-ро-ро…»
Паша несколько изумилась, а Алексей Георгиевич снисходительно пояснил, что песня соловья целиком взята им из ученой книжки. Понемногу Паше становилось очень весело, и один раз она даже издала какой-то звук, весьма схожий с одобрительным хихиканьем, но Алексей Георгиевич так свирепо покосился на нее, что она умолкла и только всем телом подавалась назад, когда жестикулирующие руки поэта слишком близко придвигались к ее лицу. Много было прочитано и других стихотворений, и прозаических вещей, в которых автор с поразительной широтой взгляда затрагивал все темы, начиная с оды по поводу иллюминации и описания Куликовской битвы, кончая громовым обращением к каким-то родственникам, вопреки законам Божеским и человеческим не уплатившим поэту тысячи рублей приходившегося на его долю наследства. Последним было прочитано стихотворное рассуждение под заглавием «Что такое дворянин», доказывавшее, что умерших дворян необходимо хоронить на государственный счет.
– Ну что? – торжествующе спросил автор, дрожащей от пережитого волненья рукой наливая рюмки. – А ты говоришь, чего я смотрю на памятник.
– Вы, значит, тоже в книжках печатаете?
– Печатаете! Нужно говорить: пишете. Ну да, я писатель. Может быть, слыхала: Орлов?
– И деньги получаете?
– Деньги! Не в деньгах сила. Другой и деньги получает, а все у него чепуха. А тут слава. А вот за это я и деньги получил.
Алексей Георгиевич вынул небольшую тетрадку, в которой аккуратно были наклеены печатные вырезки. Там были небольшие театральные рецензии, повествовавшие о полном сборе и о том, что ансамбль никем не был испорчен; были заметки по поводу дурно вымощенных улиц; сведения о вновь разбиваемых скверах и приездах высокопоставленных особ; был один рассказ и стихотворение, поздравлявшее читателей с Новым годом. Но на этих печатных образчиках своего гения Алексей Георгиевич остановился ненадолго. Видимо, его сердце более тяготело к толстым тетрадям, каллиграфически исписанные (с одной стороны) страницы которых едва ли когда-нибудь видели свет, если не считать таковым полутемную каморку автора.
– Видишь, сколько написал! – с гордостью похлопал он рукой по тетрадям. – Вот где… слава-то!
Алексей Георгиевич опустил захмелевшую голову и задумался. Потом медленно приподнял ее и, устремив на Пашу продолжительный взгляд, от которого она отшатнулась, так был он упорен и странен, глухо, разделяя слова, произнес:
– А они говорят: «графоман»! Смеются! Старый, говорят, ты дурак, хоть и дворянин. А знаете вы, рабы презренные, какие тут вложены мысли? Ребятишек научили пальцами показывать: вот он идет, Орлов, – а кто знает, что сталось бы со всеми вами, если бы… Да, если бы вы узнали это! М-мерзавцы!
Алексей Георгиевич ударил кулаком по столу и зашагал по комнатке, вернее, завертелся по ней, так как одна нога его описывала окружность, центром которой была другая.
– Ну, выпьем, что ли, ты, несчастная!
Паша, которую удар по столу укрепил в зародившейся в ней мысли, что «он» пьян – факт, с которым она встречалась ежедневно, с готовностью выполнила желание хозяина. «Скоро он кончит?» – проскользнула у нее мысль, свидетельствовавшая о том, что все происходившее она считала лишь прелюдией к тому неизбежному, ради которого ее, Пашу, поят и обогревают. Из чувства профессионального долга Паша нерешительно произнесла:
– Пойди сюда, цыпленочек…
Но, убедясь, что цыпленочек бегает и не слушает ее, равнодушно погрузилась в прежнее состояние приятного отдыха и спокойствия.
Сделав еще несколько кругов, Алексей Георгиевич присел на стул и, дотронувшись рукой до колена Паши, с дружелюбной и в то же время жалко-просительной улыбкой заговорил, стараясь смягчить свой резкий, каркающий голос:
– Пойми меня, Паша… Пашечка. Ты женщина, ты можешь меня понять. Ведь есть же у тебя сердце. Измучили они меня, голубушка, душу мою вынули…
– Кто же это? – осмелилась спросить Паша, думая, что он намекает на злых родственников.
– Люди, вот кто! – закричал Алексей Георгиевич. – Ты думаешь, они люди! Звери они. Загрызли!.. А за что? За то, что горд я! За то, что я чин имею, что не склонился я на их льстивые речи, не поклонился их кумиру. «Говори то да то». А ежели я свое говорить хочу? И буду говорить, хоть разопните вы меня. Видно, не сладка правда-то? Боятся они меня. Сперва хвалили. Талант, говорят, у вас, Алексей Георгиевич, далеко вы пойдете. А вот этого не хотите ли? Нет, этого мы не можем напечатать, тут мысли нет. Мысли нет! Ну, не мерзавцы ли?
Алексей Георгиевич скрипнул остатками своих зубов и, схватив Пашу за руки, наклонился к ней.
– Пашечка, милая, знаешь ли ты, что значит быть непонятым? – Алексей Георгиевич трагически отдернул голову назад и, снова приблизив к самым глазам Паши, зловещим шепотом окончил: – Быть непонятым до самой могилы! Понимаешь, – продолжал он все тем же шепотом, все крепче сжимая красные и потные руки Паши, – они смеялись надо мной. Они ехидно вышучивали меня. «Наш знаменитый Орлов!» А я все верил, все ждал… и вот теперь, когда зубы эти повывалились, когда смерть стоит у меня за плечами, – я знаю, что я не понят! Глуп я – так чего же вы прямо не сказали, сразу? Зачем, зачем влили вы этот яд в мою душу… Не понят. Да, не понят.