Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому и не пришел, сукин сын! — Василек, как оказалось, сильно на мели, даже курить нечего. (А если бы не мать и не ее донские дары!) Оказалось — курит чужие бычки. Я был потрясен не меньше, чем видом спаренно голодных девиц. Чтобы сын донской казачки был способен перевернуть урну возле метро и выискивать там окурки торопящихся (недокуривших) людей. Я не поверил. Нет и нет. «Первая затяжка настолько мерзкая, можно просто свихнуться!» — рассказывал он.
— А что Коля Сокол? — поинтересовался я.
— Живет... Выставился в Питере.
— А ты?
— А я сижу. Денег нет, чтобы ехать.
Коля Соколов — его сосед; мастерская рядом. Проходя мимо, я видел, что она заколочена.
— Слушай, слушай! — вскрикивает вдруг радостно Василек. — А ты знаешь, что сделал этот «делатель ведер»?!
Василек смеется, обыгрывая фамилию немца из Бохума: немецкий профессор выпустил в Германии прекрасную книгу о Яковлеве, об одном из художников-андеграундистов брежневской поры. И с какими иллюстрациями!.. — восторгается Василек.
Я примолк — Яковлев уже не оценит. Как и Веня, он безвылазно сидит в психушке. (Сошел с ума сам. Без залечиванья.) Ему, я думаю, шестьдесят. Трясутся руки, падает изо рта пища, и, если спросить, Яковлев охотно говорит о себе в третьем лице...
В дверь стучали. Уже кулаком.
— Опять звонок не работает, мать его! — ругнулся Василек.
Боялся, что разбудят усталых и полуголодных натурщиц. (У них нет сил, пусть хоть поспят.)
Но и я ругнулся: поди и открой!
— Или волнуешься, что я полезу в холодильник, пока ты дойдешь до двери?
Василек засмеялся — волнуюсь!
Пришел Чубик, или, более полно, Чубисов, человек острый на язык и в кругах известный — любил живопись, прекрасно в ней разбирался, а в наши дни пытался заработать критикой. Чубик даже выпустил (в соавторстве, сам писать ленив) две неглупые обзорные статьи, их прочли, их знали. При всем этом Чубик был обычный стукач. (Тоже знали.)
— Приве-ет! Что пье-еоом? — закричал Чубик весело и с очевидной надеждой примкнуть к нам и, глядишь, быть у стола третьим. Тоже ведь бедный. (Стучал он, понятное дело, на своих же, на художников. Но заодно и на пишущих постукивал. Злые языки говорили и про музыкантов; и что вообще Чубик принципиально не стучал только на скульпторов, мол, руки у этих господ тяжелые, как у их статуй в парках.)
— Господин Чубисов, стоп, стоп! Пьянки здесь не предвидится, — строго сказал Василек, собиравшийся работать.
Но Василек Пятов человек милый и весь свойский, то есть в такой день нечаянных встреч ему и работа по фигу. Через пять минут он же и дал из последних денег на водку.
— Чубик. Ну-ка слетай!
А тот (сорокалетний; может, и сорок пять, крепкий, брутальный) с готовностью выскочил из мастерской. И вскоре вернулся с бутылкой.
Пили, и знающий Чубисов нам объяснил, что эксперт Уманский непредсказуем и затащить его на какую-то дохлую бутылку, то бишь на водку, не так просто. Но вот что наверняка — это то, что старичок Уманский демократ из активных и пойдет, ясное дело, на демонстрацию. Все достойные художники туда пойдут. Ему, Чубику, быть там тоже интересно. Идем, а?..
А Василек с улыбкой мне мигнул. Что равносильно постукиванью по столу костяшкой пальца.
— Так мы идем? — уже настаивал Чубик.
Разговаривали мы за круглым столиком (украденным Васильком с улицы возле пивной палатки, из-под грибка). Смеялись. А на плоскости столика Василек, балуясь, рисовал мелками широкую улицу и толпу на ней. Демонстрацию демократов. Конную милицию. Даже танк. (Кто знает!) Знамена (в три колера). Мелки крошились. Из-под мелков выскакивали туловища, шляпы, поднятые руки.
Решили так: сойдемся на демонстрации, а потом часть художников завернет ко мне в общагу (иногда заглядывали, особенно с женщинами). Оба вдруг разгорячились, так сильно хотели дружеской встречи. Я сказал — согласен. Но, конечно, предупредил: без эксперта вы мне неинтересны; не пущу.
— Но мы же к тебе не на пять минут! — вроде как обиделся Чубисов.
Василек Пятов уговаривал:
— Придем к тебе с Уманским... Демонстрация — это праздник и только как повод. А тебе — как личное знакомство со знаменитым экспертом. Поверь, Петрович, это надо, надо! Немного водки. Немножко лести. Уманский — такой же нормальный человечишка, как все мы, вот разве что одряхлел. Но для лести его уши еще вполне приоткрыты и свежи...
Этот молодой Василек меня еще и учил.
— ... Надо, надо отметить. Будет как встреча в праздник. Будет как День художника.
— День кого? — я засмеялся.
Но он хорошо мне врезал. Молодой, а умеет.
— День твоего брата Вени.
И я тут же ощутил комок в горле.
Поговорили: эксперт Уманский сможет, пожалуй, подключить и немцев, заинтересовать Веней того же Аймермахера, — два известных рисунка как начало? А Чубик развел руками, мол, о Венедикте Петровиче пора и статью писать!..
Василек: — Придем с выпивкой. Но водку и ты сколько-то поставишь...
— Чем я-то смогу заинтересовать Уманского?
Я мало верил в добрые дела за просто так. А водку старичок пить не станет — выпьют они.
— Как чем?.. Ты — брат Венедикта Петровича.
Мы, видно, шумели; два жалких холмика под одеялами стали ворочаться. Одна громко охнула. И выдала долгий-долгий стон (выстонала боль голодного сновидения). Тс-с. Василек погрозил нам пальцем.
Мы решили перейти из собственно мастерской в комнату-боковушку.
Встали и — взяв разом в руки (с трех сторон) — понесли круглый разрисованный мелками столик с покачивающейся на нем бутылкой и стаканами. Шаткий столик с впрок нарисованной толпой (с будущей демонстрацией!), и как же бережно и чутко мы в ту минуту его несли, минуя узкое место при выходе, — андеграундный художник, андеграундный писатель и, если верить слухам, стукач — все трое. Миг единения. Символ тишины с покачивающейся бутылкой. Тс-с.
Чубик расхваливал воронежские портреты, сделанные недавно Васильком — три лица как три лика (почему-то безглазые). Заговорили о глубинке, о жалких там нынче выставках и о малых ценах. Я примолк. Я смотрел. Лица с полотен источали суровость, их безглазье отдавало страшным нераспаханным черноземом. Беды. Бездорожье. Безденежье. Вурдалаки с кротким и чистым взглядом. В таких портретах я не любил свою давнюю провинциальную укорененность, вой души, который так и не спрятался в истончившуюся боль.
На северной стороне общаги (смотреть из окна Конобеевых) тянулась неухоженная серенькая московская улочка — по ней, словно бы ей в контраст, ходили туда-сюда веселые и красивые люди. Там светился окнами известный спортзал, тренировались прыгуны, гимнасты на батуте, разъезжавшие по всему миру.