Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Торгсинах были и отделы, торгующие пластинками с самыми дефицитными записями на золото и валюту. Утесовское «народное творчество» попало в их число.
В фильме 1976 года «Принимаю на себя», в котором рассказывается о Серго Орджоникидзе, человеке, принадлежащем к высшим сферам власти, есть любопытный эпизод.
Глубокая ночь. Часы бьют два. В комнате с тяжелыми портьерами появляется Орджоникидзе. Устало опускается в кресло, застывает в нем. Потом открывает портфель, вытаскивает из него пластинку и ставит ее на патефон. Раздается утесовский голос: «С Одесского кичмана бежали два уркана...» Серго слушает и улыбается.
Все здесь достоверно. Одна загвоздка: откуда у героя «Кичман»? В Торгсине купить его он уже не мог. Разве что Грампласттрест сохранил несколько дисков в заначке. К тому времени, в которое происходит описанный эпизод, вышел приказ Главреперткома об изъятии из продажи и прекращении выпуска всех утесовских записей с «блатной романтикой». В него попали песни, спетые не только в 1932 году, но и совсем недавно: «У окошка» – переложенная на фокстротный ритм классическая «Мурка», гимн одесских карманников «Лимончики», известные в узких кругах «Подруженьки», героиня которой признаётся: «Когда-то чистой и невинной я была».
Ни в одной из этих песен подлинного текста не было, оставалась только мелодия, изрядно для джаза обработанная, да новые стихи Василия Лебедева-Кумача, ничего общего с первоисточником не имеющие. Но это не остановило репертком, решивший ликвидировать на корню «вредоносные записи».
Пикантная деталь. В мае 1934 года, задолго до грозного реперткомовского приказа, художественный совет Грампласттреста слушал все, перечисленное выше. Антонина Васильевна Нежданова, Константин Николаевич Игумнов, Александр Борисович Гольденвейзер, Юрий Федорович Файер и другие корифеи исполнительского искусства внимали пению Утесова и... И отметили «удовлетворительную звучность и запись прослушанных пластинок», единодушно решив пустить их в производство. Что и удостоверили своими подписями.
Нужно ли решать, кто тут прав? Легко допустить, что корифеи никогда не слышали ни одной «блатняги», жили вне ее и, проявив терпимость, всегда дефицитную, не стали возражать против непритязательных мелодий и таких же стихов.
Интересно другое: отчего Утесова так влекло к «мелодиям городских окраин», как их элегантно именовали музыковеды. Очевидно, не только потому, что они пользовались успехом у публики. Скорее здесь сказались впечатления детства, что, как известно, неизгладимо из памяти. Эти мелодии и песни окружали Утесова с юных лет, пропитали его романтикой, пусть и не подлинной, а воровской. Установить различие между ними тогда он не мог. И, будучи человеком взрослым, не хотел, не мог избавиться от того, что впиталось его плотью и кровью.
И он нашел выход. Жизненный опыт позволил ему подавать тот же «Кичман» в ироническом духе, изображая его героя так, что он вызывал смех в зале. Другие мелодии этого ряда, например «Мурку», он пытался «переосмыслить». Прибегая к новому содержанию песни, наполнял ее лирикой и сердечностью, чуть-чуть «плюсуя» чувства, отчего опять же появлялась ироничность.
Оправдания здесь не нужны, а понимание – необходимо. Тем более что со временем Утесов отходит от этих песен, впечатления детства переносит в иные произведения. В «Раскинулось море широко», например. Не зря же С. Я. Маршак, в умении которого ценить поэзию сомнений нет, назвал эту песню утесовского репертуара «типичной народной балладой». Она, по мнению Самуила Яковлевича, «содержит все ее признаки: сюжет, что развивается от четверостишия к четверостишию, жизнь героя от рождения до завершения. Люди всегда любили такие песни, пели их вечерами в кругу друзей и родных, каждый мог поставить себя на место героя баллады, и это помогало жить».
Что же, может быть, Утесов был под особым бдительным оком цензуры? Не сказать. Замечания ее порой на первый взгляд казались мелочными, но влияли на характер песни.
«Каховку» Дунаевского на стихи Михаила Светлова Утесов спел так, как она прозвучала в фильме «Три товарища». И только он успел записать ее на пластинки, тут же последовал окрик:
– Что это за города перечисляет поэт? Откуда взялись эти Любава и Варшава? Он что, не знает, что в Польше Красная армия потерпела неудачу и до ее столицы так и не смогла дойти?! И как можно петь о тех, кто сражался за революцию: «Ты помнишь, товарищ, как вместе шатались»?
Утесова вызвали в Главлит (теперь репертком стал составной частью расширившегося в несколько раз Главлита – Главного управления по делам литературы и искусства, существовавшего не при Наркомпросе, а при НКВД – Народном комиссариате внутренних дел). Он выслушал цензора, ознакомился с решением о запрете исполнения песни в прежнем виде и рассказал об этом Михаилу Аркадьевичу.
Тот поохал, повздыхал, послал цензоров по нескольким известным адресам, но за переделки принялся. В одной строфе исчезла рифма, в другой появилось одно лишь новое слово (вместо «Ты, помнишь, товарищ, как вместе шатались» – «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались»), но что-то неуловимое исчезло – и взаимоотношения героев стали другими. И отныне только с этим текстом пел Утесов «Каховку» на эстраде, но перепевать ее для пластинок не стал.
Так сложилось, что поэтов Утесов не искал. Они возникали сами, часто непредсказуемо. Однажды к нему пришел Александр Безыменский, гордо носивший в те годы звание «первого комсомольского поэта». Он принес Утесову новую французскую пластинку – подарок члена КИМа (Коммунистического интернационала молодежи!). На ней парижский шансонье Рей Вентура со своим мужским квинтетом исполнял песню композитора Поля Мизраки «Все хорошо, мадам маркиза».
– Послушайте ее, – предложил Безыменский. – По-моему, это ваша песня.
– Но я сейчас занят программой «Песни моей Родины». Как-то Париж в ней не очень будет смотреться.
– Напротив! «Маркиза» придаст ей идейное звучание! – воскликнул комсомолец номер один. – У нас если все хорошо, то хорошо в самом деле. У них – все хорошо значит совсем другое!
Утесову песня очень понравилась, и перевод Безыменский сделал прекрасный, но повторять Вентуру не хотелось. Француз очень смешно пел за маркизу эдаким фальцетом, а участники его ансамбля каждый поочередно отвечали за Джиента, Марселя, Паскаля и Луку. У Утесова маркизой стала его дочь, а роли ее слуг он решил исполнить сам, прибегнув к изящной театрализации. У одного телефонного аппарата пела Эдит, трубку другого брал Утесов, демонстрируя блестящую трансформацию: не меняя голоса и деталей одежды, он каждый раз представал другим человеком – то бонвиваном, то кучером, страдающим от ревматизма, то услужливым официантом, то гордо-неприступным дворецким.
На публике песня, как говорится, прошла. Но сделанной в пожарном порядке записью Утесов остался недоволен: она оказалась загнанной до предела. Винить в том звукорежиссера, напугавшего всех?
– Песня ваша большая, – сказал он. – Учтите, у нас лимит: три минуты – и ни секунды сверх того! Залезть на этикетку не имеем права!