Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг понятно, что не только эти замечательные люди сделали карьеру в колесе, но и колесо в них сделало карьеру. Не считая принудительного ассортимента младенчества, как только они смогли осуществить свою волю, они выбрали колесо. Первым их колесом был, пожалуй, обруч, не тот легкий, цветной и буржуазный, а тяжелый, ржавый с бочки. К нему из толстой проволоки изгибалась специальная вилка-водило – и карьера началась! Мелькают пятки, мчится отдельное от тебя колесо, но уже не отдельное – косвенно с тобою связанное касанием. Ноги, рука, вилка, обруч. Управляемый обруч! И этот тонкий звук железа о железо, грифельный звук железа об асфальт оседает навсегда на стенках памяти, покрывая ее первым слоем, пока мальчишка бежит, обруч катится, вилка гонит его и точит и держит за руку мальчика, катя его вслед за обручем… И тогда этот звук будет сразу узнан в звонком шуршании подшипника, потом в шорохе и свисте самоката по асфальту, потом в ветре велосипедных спиц. Как в чреве поспешно проходят стадию рыбки и птички, как каждый человек ускоренно проходит человечество, так будущие мастера начинают с изобретения предмета своего мастерства и проходят историю его развития со скоростью одного детства.
Колесо покорялось им и делало карьеру вместе с ними. Уже оседлав его, начиналась страсть. Самокат все-таки не сам катится, ты его катишь, велосипед тоже не сам, надо педали крутить. Правда, есть великая, безвольная пауза инерции – ради нее всё! Когда надо особенно замереть в неподвижности, чтобы прислушаться к движению, в котором ты не трудишься – только правишь. Это парение, полет… Но как кратко, как тихо это счастье! Надо совсем освободиться от мускульного привода, чтобы продолжить его… Страсть требует развития, развитие – риска, риск – скорости, скорость – мастерства, рождается мечта о моторе. Кто в двенадцать сел на велосипед с моторчиком, в шестнадцать будет иметь свой мотоцикл. Ему будет мало мотоцикла, и он пойдет на мототрек… И треск заезда, и запах выхлопа напомнят ему своею новизною незабвенность подшипника и обруча.
Я только и слышал в Уфе, что эту фамилию: Ба-ло-бан. Балобан то, Балобан это, Балобан сказал. Надо спросить у Балобана. Ну, на это Балобан не пойдет. Да ты попроси Балобана… Тебе надо встретиться с Балобаном. Балобан все может. Это может только Балобан. Этого и Балобан не пробьет. Балобан – хи-хи, Балобан – ого! Это Балобан. Кто же это, как не Балобан! Да, это Балобан… А ты Балобану-то говорил? Ну так пойди скажи Балобану. Но это же ведь Балобан…
Балобан надвигался на меня неотвратимо, как судьба. Мне его было не миновать. Я чувствовал, что это не просто человек – Балобан, что это такое понятие – Балобан, понятие, которого я не понимаю. Что я ничего не знаю, раз не знаю Балобана. Это гипнотизировало. Он был недостающим звеном, он, чувствовал я, замкнет мне цепь в кольцо, и я что-то пойму. Он был главная улика моего невежества.
Мне понятна была, скажем, роль Самородова. Действительно, без его фигуры невозможно себе представить явление башкирского мотоспорта. Но – как бы быть поточнее? – и Самородов не заключал в себе причины. То есть он не исключал ее.
Так я и не знал по-прежнему, в чем же секрет вознесения Уфы, расцвета частного башкирского мотоспорта в мировом масштабе, в чем секрет вознесения и избранничества не одного человека (про личность уже стало как бы ясно…), а некой общности – отряда, школы, области, народа… то есть не было ясно, каким же образом, какими путями находит себе время и место явление. И как я не мог, туповато упираясь, усвоить себе, почему же не Москва, не Ленинград, почему именно Уфа, так и у меня, как у всех, последняя надежда вдруг оказалась на Балобана.
Может, он подберет ключ ко всему, раз уж он такой, Балобан?
– Как, ты еще не познакомился с Балобаном?! – И на меня смотрят так: «Зачем же ты сюда приехал?»
Но я откладывал свои журналистские обязанности под конец. Мне не хотелось говорить ему, что я что-то собой представляю, печатный орган. Думал, как-нибудь иначе умудрюсь. Тем более что у меня же друзья гонщики.
Я говорю:
– Познакомь меня с Балобаном.
– Да, да, – говорят мне, – тебя обязательно надо свести с Балобаном.
И как-то не сводят…
Я говорю своему приятелю-гонщику:
– Слушай, я бы хотел пройти на середину поля…
Действительно, с этой точки я еще не видел спидвея – там самый верхний допуск, только свои.
Мне говорят:
– Надо спросить у Балобана.
Да что же это такое, господи!
Через некоторое время мой приятель возвращается.
– Балобан сказал, что, если снимет тулуп, может пройти.
Это уже черт знает что. Я разозлился: тулуп у меня действительно на весь трек один, белый, до пят, как у Деда Мороза, довольно дурацкий вид, но оскорбительнее всего соглашаться с тем, что сам знаешь про себя…
Но я таки поперся на середину поля и тулупа не снял.
И мне никто ничего не сказал. Воспитанные люди.
И Балобан ничего не передавал мне по этому поводу…
Оставался последний день. Надо было кончать мне с Балобаном. Тянуть больше было некуда. Приходилось мне решиться на Балобана.
Я позвонил ему сам.
Секретарша сказала, что его нет, но он будет.
Я позвонил, когда он будет, – его уже не было.
Я плюнул, взял билет на самолет и позвонил просто так. Балобан сам снял трубку. Он находился у телефона. Я слышал голос Балобана.
Я не слышал своего голоса.
Он меня долго и молча слушал и долго молчал, когда слышать уже было нечего.
– А? – сказал я.
– В восемь, – сказал он.
– Где? – испугался я.
– В управлении! – По-видимому, это было и дураку понятно – где. Он не был в восторге от предстоящей встречи, это я понял. Мой репортерский задор и без того был дохловат…
Зданию управления могло бы позавидовать столичное министерство. Оно горело в ночи всеми своими огнями, как одно сплошное окно.
В управлении тем не менее никого уже не было.
– Балобан? – удивился вахтер. – Он же уехал.
– Он мне назначил встречу…
– Вам? – вахтер усомнился. – Что ж, подождите… Он явно не был уверен, что это было бы разумно.
Я ждал.
Он приехал в девять и стремился пробежать мимо меня. Но я-то поосмелел, его ожидаючи…
– Вы мне назначили на восемь, – загробным голосом сказал я.
Мы побежали вместе по лестнице.