Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы успели запомнить номер машины? — спросил Мустафа.
— Белый «анадол», — сказал Сердар. — Узнаю его, если еще раз увижу.
— Ты разглядел тех, кто был внутри?
— Парень с девчонкой, — сказал Яшар.
— Лица разглядели? — спросил Мустафа.
Никто ничего не сказал, и я тоже: ведь я узнал Метина, но была ли рядом с ним ты, Нильгюн, я не понял. Этим ранним утром вы чуть не задавили нас… Мне не хотелось думать о возможном продолжении, когда я услышал, какими ругательствами осыпают вас наши. Я всего лишь пишу большие буквы на стенах и просто выполняю свои обязанности. Сердар, Мустафа и новички теперь ничего не делают, а только сидят по углам и курят, а я — смотрите на меня, — я продолжаю писать на стенах о том, что будет здесь коммунистам: могила им здесь будет, да, могила!
— Ладно, ребята, хватит уже, — сказал вскоре Мустафа. — Завтра ночью продолжим. — Он немного помолчал и похвалил меня: — Молодец! Хорошо поработал!
Я не ответил. Остальные зевают.
— Но завтра утром чтоб пришел туда! — сказал он. — Посмотрю, что будет делать девчонка…
Я опять ничего не ответил. Когда все разошлись, я побрел домой, читая наши надписи на стенах, и думал: в машине рядом с Метином сидела ты, Нильгюн? Откуда вы возвращались? Может, Бабушка у них заболела, и вы с Метином искали лекарство… А может быть, просто гуляли на рассвете, вас ведь никогда не разберешь… Что вы делали? Завтра утром спрошу у тебя. А потом я вспомнил про Мустафу, и мне стало страшно.
Уже рассвело, но когда я подошел к нашему дому, то увидел, что свет у нас все еще горит. Хорошо, папа! Он запер и окна, и дверь, спит, но не в кровати, а опять на тахте, в одиночестве, несчастный калека! Сначала мне стало жаль его, а потом я разозлился. Легонько постучал в стекло.
Он встал, открыл мне и стал орать, я опять решил — ударит, но нет, опять стал рассказывать о трудностях жизни и о важности диплома; когда он об этом говорит, то не ударит. Я слушал его и смотрел перед собой, чтобы он успокоился, но он видит, что я слушаю, и будто бы не собирается замолкать. Я проработал всю ночь, да еще со мной столько всего произошло, так что еще тебя я не собираюсь слушать. Я пошел на кухню, взял со шкафа пригоршню черешни, ем, как вдруг он замахнулся меня ударить, черт его побери, но я увернулся, и удар пришелся по руке, а черешня и косточки разлетелись по полу.
Пока я собирал их, он продолжал говорить, а потом, поняв, что я не слушаю, начал умолять меня: сынок, сынок, ну почему ты не учишься и так далее. Мне стало жаль его, я расстроился, но что я могу поделать? Потом, когда он еще раз ударил меня по плечу, я разозлился.
— Еще раз ударишь — уйду из дома, — пригрозил я.
— Убирайся! — крикнул он. — Я тебе даже окно больше не буду открывать!
— Хорошо, — сказал я. — Я и так сам зарабатываю себе деньги.
— Не ври! — сказал он. — Что ты делаешь в такое время на улицах?
Из комнаты вышла мама, и он сказал ей:
— Сбегать собирается! Домой, видите ли, больше не вернется!
Голос у него как-то странно дрогнул, как будто он вот-вот заплачет, как старая бездомная собака, что воет от одиночества и от голода и словно зовет кого-то, но, несчастная, сама не знает и не видит кого. Мне стало не по себе. Мама взглядом показала мне — иди в комнату, и я, не сказав ничего, ушел. Хромой продавец лотерейных билетов еще некоторое время поговорил сам с собой, покричал, они поговорили с матерью. А потом погасили свет и замолчали.
Я пошел и вытянулся на кровати, но раздеваться не стал, а солнце уже начинало светить мне в окно. Так я лежал и смотрел вверх, на трещину в потолке, на ту черную трещину, откуда во время сильного дождя капала вода. С давних времен эта трещина напоминала мне орла — старый орел словно бы раскрыл крылья и будет кружить надо мной, пока я буду спать, и унесет меня с собой, а я тогда буду не мужчиной, а юной девушкой! Я задумался.
Завтра приду к ней на пляж в девять тридцать и скажу: здравствуй, Нильгюн, ты узнала меня, ну вот, опять не отвечаешь и хмуришься, но у нас уже мало времени, потому что, к сожалению, мы в опасности, ты меня неверно поняла, и они меня неверно поняли, сейчас мне надо рассказать тебе обо всем, скажу я ей, они хотят, чтобы я накричал на тебя и вырвал у тебя из рук газету, покажи им, Нильгюн, что все это не нужно делать, и тогда я пойду, Нильгюн, к Мустафе, что смотрит за нами издалека, расскажу ему, какая ты хорошая, Мустафе станет стыдно, и, может быть, тогда Нильгюн поймет, что я ее люблю, и, может быть, не рассердится, а может, даже обрадуется, потому что в жизни всякое случается, никогда не знаешь, что будет…
Я все еще смотрю на крылья трещины на потолке. Она похожа и на орла, и на коршуна. Из нее вода капала. А раньше ее не было, потому что отец еще не построил эту комнату.
Но тогда и я был маленьким, и мой дом, отец был продавцом, а я еще так сильно не стеснялся того, что мой дядя-карлик — слуга. Не скажу, что совсем не стеснялся, потому что когда у нас еще не было своего колодца и мы с мамой ходили к общественному источнику, мне было страшно, что ты, Нильгюн, нас увидишь, потому что вы с Метином уже начали ходить на охоту, и тогда мы стали такими близкими друзьями, что, помнишь, осенью, когда в начале октября в Стамбул уехали даже те, кто жил в недавно построенных домах «Ада Резиденс», обвитых плющом и похожих один на другой, а вы все еще были здесь, однажды вы пришли вместе с Метаном к нам домой со старым воздушным ружьем Фарука, чтобы вместе поохотиться на ворон, вы вспотели, пока взбирались на наш холм, и мама дала вам воды, чистой воды, из наших новых небьющихся стаканов «Пашабахче», ты, Нильгюн, с удовольствием пила воду, а Метин не пил, наверное, потому что наши стаканы показались ему грязными, а может быть, вода показалась ему грязной, а потом мама сказала: дети, идите, если хотите, и винограда, нарвите, но, когда Метин спросил, чей это виноград, сказала — сад не наш, но ничего не будет, это наш сосед, он ничего не скажет, идите поешьте, но вы оба, брат с сестрой, не захотели, и когда я предложил тебе, Нильгюн, пойти и нарвать винограда, ты сказала: нельзя, потому что это не наш виноград, но ты хотя бы пила у нас дома воду из новых стаканов, Нильгюн, а Метин даже воду пить не стаи.
Солнце поднялось еще выше, и я слышу, как птицы запели на деревьях. Интересно, что делает Мустафа, ждет уже или лежит в кровати и спит? Я задумался.
Всего через каких-то пятнадцать лет, когда я буду работать на своей фабрике, однажды войдет моя помощница-мусульманка, не секретарша, а именно помощница, и скажет: с вами хотят встретиться какие-то националисты. Мустафа и Сердар, и когда она это скажет, я отвечу: сначала закончу свою работу, пусть подождут немного, а потом, закончив работу, нажму на кнопку, позову ее и скажу: теперь я могу их принять, пусть войдут, Мустафа и Сердар войдут и с ходу, смущаясь, начнут рассказывать о своих проблемах, а я отвечу им, что, конечно же, все понимаю, им нужна помощь — пожалуйста, я покупаю их приглашений на 10 миллионов, но я покупаю их не потому, что боюсь коммунистов, а потому, что мне жаль их, я не боюсь коммунистов, я честный человек, в торговле никогда не мошенничал, и каждый год без задержек плачу милостыню, и рабочим своим подарил по маленькой доле на своем заводе, и они меня любят, так как я чистосердечный и безбоязненный человек, зачем им верить обманам коммунистов и профсоюзов, они, как и я, знают, что эта фабрика кормит всех нас, и знают, что я такой же, как они, у меня семь тысяч рабочих, пожалуйста, приходите на ифтар,[58]который я устраиваю сегодня вечером для них, сегодня я буду пить с ними, и когда я это скажу, Мустафа и Сердар удивятся и поймут, кем я теперь стал. Поймут ли в самом деле?