Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним из важных методических принципов того, что называли феноменологией (в значении метода), является заповедь безпредпосылочности, которая, естественно, касается не всего, что мы включаем в поле исследования, но по крайней мере эмпирических контуров объекта изучения. “Нечто являет себя как нечто”, – этот минималистский, но вполне поддающийся операционализации принцип гуссерлевой феноменологии, – видеть “чужесть” знакомого (cp. Waldenfels 1985; 1997) – позволяет сформулировать исходные вопросы: что будет являть себя, если я изначально как можно меньше всего исключу? Что выделяется как значимое из массы данностей? Это можно перенести и на “плотность” городских данностей, коммуникаций, практик, а можно переформулировать так: что в Дуйсбурге может распознаваться как “Дуйсбург” (или как “дуйсбургское”) и распознается как таковое, в том числе теми, кто там живет? Какое “нечто” только в Дуйсбурге является таким, каково оно там есть, а в других местах отсутствует или по крайней мере имеет значительные отличия? Само собой разумеется, всякое конкретное исследование должно ограничивать этот широкий вопрос, применяя его к своей системе координат. Но что в этом невозможного? И теорема плотности предлагает нам логику непрерывных переходов (при которых, тем не менее, что-то сохраняет значимость), а эта логика вполне согласуется с феноменологической гипотезой о взаимоперетекании фигуры и фона. Материал реальности состоит из переходов.
Другой вопрос таков: если мы говорим о “городе вообще”, говорим “город” (die Stadt) с определенным артиклем, превращающим его во что-то одно, в какую-то категорию, то что это означает? По-настоящему последовательно идею собственной логики можно проводить, только если придерживаться номинализма: нет “города вообще”, у него всегда есть название, и что-то конкретное можно сказать только о конкретных городах. Брауншвейг или Болонья, Вена или Вупперталь лишь в некоем очень формальном (для мышления формально необходимом) смысле представляют собой частные случаи общего понятия “город”. Конкретно изучать Брауншвейг – не проблема. Всякому эмпирику, особенно традиционному, совершенно очевидно: с эмпирической точки зрения “город вообще” – это всегда абстракция. И если традиционная наука в описанной ситуации предпочитает не определять понятие “город”, то это не мешает ей, придя к выводам относительно “вот этого” города, их потом обобщать. И так получается, что нет ни понятия “города вообще”, ни “вот этого города”, а остается только вышеупомянутый синдром проведения исследований “в” городах.
Если мы хотим “перелицевать” проблему, чтобы взглянуть на нее с точки зрения собственной логики городов, то вопрос звучит так: как перейти от “города вообще” к “вот этому городу”? Как теория может обрести методологическую перспективу, в которой явит себя объект – вот этот объект? Следуя терминологической модели, предложенной Фуко, можно сказать, что нечто радикально уникальное нельзя идентифицировать: его нужно индивидуализировать.
Идентификация и индивидуализация – противоположно направленные стратегии. Констатации идентичности базируются на тождественности. Но когда мы говорим о собственной логике, нам не нужно использовать категорию “город”, чтобы классифицировать неизвестный объект Х как город, т. е. сказать, что он есть то же самое (“Х – это тоже город”). Индивидуализация – это не констатация тождественности, а обнаружение различий. Иными словами, наша задача – не проверить набор заранее заданных признаков, чтобы установить, соответствует ли им “вот этот” город, и не в том, чтобы применить к нему какие-то переменные, а в том, чтобы мыслить дифференциями. Надо так определить “вот этот” город в пространстве наблюдаемых в реальности отличий его от других городов, чтобы среди ему подобных можно было по его специфическим отличиям его охарактеризовать и не осталось бы сомнений: это он.
Идентичности наличествуют – или не наличествуют (из-за чего реконструкция сингулярного, основанная на логике идентичности, всегда несет в себе что-то от метода проб и ошибок: набор признаков, по которым устанавливается тождество, или работает, или не работает). А индивидуализации – это всегда приближения. Они стремятся к максимальной глубине резкости. Они обращаются именно и прямо к неожиданным моментам в предметном поле и в высшей степени чувствительны к контексту. У них, правда, нет конечной точки: всегда можно еще увеличить их разрешающую способность.
Разумеется, ограничиться портретами городов, их импрессионистическими образами, – невозможно. Наукой урбанистика становится тогда, когда она города сравнивает.
Как изучать “вот этот” город? Ответ должен быть таким: изучать его надо индивидуализируя, но вместе с тем и дифференцируя – т. е. как город среди городов. Интенсивное погружение в детали одного отдельно взятого объекта может, конечно, до некоторой степени представлять собой научный метод. Об этом свидетельствует пример исторической науки, да и этнология тоже порой вела себя как “дисциплина одного объекта”. Однако имплицитно историк использует в качестве контрастного фона свою эпоху, а этнолог – свою культуру. Для социальных наук, которые утверждают, что они являются науками о реальности, такие имплицитные контрасты недостаточны. Потому что возможно большее. Основанием для урбанистики, которая интересуется собственной логикой городов и городскими реальностями, должна служить методология сравнения.
Однако тут необходима осторожность. Сравнение не может, опять-таки, заключаться в том, чтобы мерить изучаемые объекты линейкой: нельзя существенной информацией о них считать математическую разницу между измеренными параметрами, равно как и визуальное сопоставление приведенных к стандартному виду результатов (в виде матрицы или карты). На фоне изложенных выше соображений не покажется удивительным, что, когда мы занимаемся изучением собственной логики городов, “сравнение” может быть только открытым. Оно может означать только исследовательское сравнение, при котором аспекты, центральные феномены и то, как они выстраиваются и складываются в конкретных ситуациях на местах, представляют интерес именно своей непохожестью друг на друга (а их несходство может в некоторых обстоятельствах быть радикальным).
Сравнения, призванные показать различия – причем различия “качественные”, – дело хитрое. Они ведь могут дать очень много. Само сравнение систематически порождает несравнимое. Тем самым оно как бы пилит тот методологический сук, на котором сидит: если достаточно внимательно феноменологически посмотреть, то между тем, что называется “досуговым поведением” или “домашним насилием” в Берлине и тем, что назвали бы “досуговым поведением” или “домашним насилием” в Цюрихе или в Алжире, мало общего. Дифференцирующее сравнение довольно быстро приводит к вопросу о том, можно ли для того и для другого вообще использовать одни и те же понятия. Слова – это тоже линейки. Если относиться к этому серьезно, то в конце концов у нас не останется такого языка, на котором мы всё еще будем вправе осуществлять сравнение.
Это возражение обоснованное, но оно точно так же относится и к номотетическим подходам, и оно не повод отказываться от феноменологически открытого сравнивания. Однако два пункта приобретают особую методологическую важность: во-первых, где предел, до которого можно идти в таком сравнении городов, которое ориентировано на различия? Во-вторых, на каком языке такое сравнение проводить? Язык не бывает нейтрален и не бывает неважен. Он – такая же интервенция, как и многие другие исследовательские инструменты, поэтому выбирать его надо с такой же тщательностью, как и стратегию наблюдения или манеру ведения беседы при интервьюировании. Когда проявляется сингулярность города, его уникальность? Тогда, когда компаративный анализ ведется на определенной дистанции, с использованием третьего языка, и за счет этого создается как бы экран для отображения сравниваемых объектов? Или тогда, когда сравнение осуществляется контрастно, даже конфронтационно, иными словами – позволяет характерным особенностям городов столкнуться друг с другом уже на уровне описания?