Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бахметев считал, что 1930–1931 годы будут решающими для следующих десятилетий жизни России. Ему все более представлялось, что Россия идет к сельскохозяйственной катастрофе. Из чтения советской прессы и других источников он представил, что «в процессе уничтожения кулачества не только уничтожается наиболее ценный человеческий элемент, то есть наиболее индивидуальные и хозяйственные крестьяне, но равно разбазариваются материальные основы сельскохозяйственного производства, а именно мужицкий сельскохозяйственный инвентарь». «В результате, — предрекал Бахметев, — будет ли это в 30‐ом или 31‐ом году… надо ожидать, что производственная анархия и голод проявятся в масштабе, перед которым 20–21 годы будут игрушкой». Предсказание, увы, оказалось точным, за исключением разве что того, что пик голода пришелся на 1933 год. Бахметев допускал возможность крушения власти, однако его пугала перспектива анархии и гибели немногочисленных культурных элементов страны, которая последует в результате.
Другой возможный вариант развития событий — победа, несмотря ни на что, большевизма.
К сожалению, — констатировал Бахметев, — я отдаю себе полный отчет в пассивности и способности русского народа переносить всё и вся. Эти ужасные свойства усугублены бедностью и одичанием, которые произошли в результате революционных событий. Россия и без того пассивная, ослабела до последней меры и возможно, что даже на фоне голода и земледельческой катастрофы она не сбросит стихийным порывом крепко организованную и решившуюся на всё власть. Наконец, возможно, что так или иначе, не полностью, а хотя бы наполовину, программу государственной организации земледельческого производства Сталин проведет. Крестьянская нужда и страдания ему нипочем, лишь бы достаточно было хлеба, чтобы поддержать города, железные дороги и армию. Для этого, по существу, не так много уж и нужно. И за счет резкого сокращения крестьянского потребления подобный эксперимент при известных условиях осуществить возможно. Конечно, это значит гибель скота, снова резкое увеличение детской смертности и все другие вещи, но повторяю, с точки зрения политических задач коммунистической власти эти обстоятельства второстепенные. Если же удастся, хотя и наполовину, выполнить план, то в этом случае последний самостоятельный, единственный фактор, который во всей большевистской эпопее был непобедим — крестьянство, окажется уничтоженным. Другими словами, господство большевиков над русской землей станет полным и неограниченным ничем. Сколько лет тогда продолжится диктатура большевиков, никто сказать не может. Во всяком случае, думаю, тогда годы эти будут дольше того периода, который практически может интересовать Вас и меня[233].
Прогнозы Маклакова были также неутешительными. Он предрекал, что если поход большевиков против крестьянства закончится удачей, то это позволит сохранить
единство России и ее империализм, но только ценой такого чудовищного усиления государственной власти, которое поведет к мировой войне и к концу всей современной культуры в Европе; но неудача большевизма повалит власть в то время, когда все центробежные силы России и все ее внутренние связи находятся в воспаленном состоянии и тогда Россия как единая держава, просто как большое государство ведь быстро развалится. И вот откуда идет мой пессимизм, ибо хорошего выхода для России я уже не вижу[234].
«Странно сказать, — соглашался с Маклаковым Бахметев, — на мрачной оценке современного момента мы с Вами сошлись больше, чем на любом другом вопросе за все эти годы дружбы и переписки». Однако же Бахметев, несмотря ни на что, старался не терять веры, хотя признавал, что, может быть, это и глупо. Бахметев по-прежнему делал ставку на «быт», под которым понимал не только «серый и почти дикий уклад крестьянской жизни», но и «всю совокупность жизненной обстановки и ее внутренней динамики, включая сюда и города, и спецов, и потенциальных торговцев, и нэпманов, и армию, одним словом все, что фактически живет, строит, страдает и (здесь Бахметев написал было слово „действует“, затем зачеркнул и надписал от руки „шевелится“) в России»[235].
Маклаков объяснял некоторый оптимизм, все еще теплившийся у Бахметева, скорее его психологией, нежели опорой на реальные факты. Он не спорил с ним, что «отступление Сталина», то есть его известное письмо «Головокружение от успехов», не столько сдерживавшее наступление на крестьянство, сколько перекладывавшее ответственность за головотяпство и «перегибы» на «низовых» партработников, «есть победа быта над властью». Маклаков отмечал:
…в организме России еще сохраняются силы, это доказывалось и той реакцией, которую в ней вызвал в свое время нэп и доказывает и теперешнее сопротивление. Конечно, Россия пока еще не умерла; но ее теперешняя реакция напоминает мне все-таки последние содрогания трупа; умирающий может реагировать и на уколы и на ожоги и на многое другое, это вовсе не признак победы жизни над болезнью. Большевистская власть держит Россию еще слишком крепко, а главное продолжает свою линию слишком последовательно. Конечно, она переборщила, что почувствовала и сама, нужно опять отступление, передышка, но только затем, чтобы безопасно продолжать свою политику. Жизненные силы России оказались достаточными, чтобы ослабить нажим, но ведь только для этого, их недостаточно, чтобы сбросить большевизм… и если Россия не сможет сбросить эту власть даже тогда, когда за ошибки в темпе она заплатит миллионами голодных смертей, то ясно, что она не выскочит из рук того, кто ее душит. Рано или поздно, вернее сказать, немножко позже, чем мы думали, а она ее задушит[236].
Писать, по большому счету, было больше не о чем. Главный предмет переписки — Россия — после очередного массированного кровопускания казалась неспособной к сопротивлению власти большевиков; более того — сформировался слой людей, этой властью вполне довольных и от нее кормившихся. Схема, которую рисовал Бахметев, была воплощена в жизнь. Во всяком случае, надеяться на возвращение эмигрантам не приходилось. Теперь это понимали, по-видимому, не только Маклаков с Бахметевым.
Следующее письмо, скорее записку, Бахметеву Маклаков написал почти два года спустя, 6 апреля 1932 года: «Мне давно нужно было Вам написать, но, по-видимому, те же причины мешают мне, что и Вам, — пытался он объяснить причины затухания некогда столь напряженного диалога. — Писать о пустяках не хочется, а для серьезного письма нет ни времени, ни настроения»[237].