Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он улыбается со всей возможной терпеливостью.
Она лихорадочно корчится на сиденье.
– Теперь литературный лакмусовый тест, – говорит она.
– Бесс, – говорит Хорри, вытирая ей лоб влажной тряпкой, поворачивая руль свободной рукой.
– Вирджиния Вулф.
Фокс морщит нос.
– А почему нет?
– Никогда не доверяй человеку, который не умеет плавать, – говорит он, радуясь тому, что, по крайней мере, музыка на минуту стихла.
– А Шелли?
– Тоже плохой моряк.
– Полегче, – говорит она. – Я вышла замуж за плохого моряка.
– Ой!
– Тогда Мелвилл.
Он кивает.
– Но эта поэма про акулу, Лю. Бледный пожиратель ужасного мяса – как же это звучит!
Фокс смеется, смущенный ее абсурдными речами. Она продолжает без него, оживленно, отвечая на собственные вопросы с дрожанием в голосе. Хорри смотрит на Фокса в зеркало заднего вида, и во взгляде у него отчаяние. Он засовывает в магнитолу Мусоргского, и Фокс сжимается в своем гнездышке из багажа.
Еще пару раз они останавливаются из-за Бесс. Она садится на корточки за испятнанным покрывалом, кричит от боли.
Ближе к вечеру радиатор снова вскипает, и они останавливаются в узкой тени одинокого кровавого дерева. Когда Фокс выскальзывает наружу, чтобы помочь Хорри, Бесс ловит его за руку.
– Пловцы, – говорит она. Она дышит горечью ему в лицо. Она декламирует ему в лицо: –
А мертвецы? Лежат в своих гробах
Босые, точно в каменных челнах.
Окаменели больше, чем моря
Застывшие. И не хотят они благословенья.
– Господи, Бесс, – говорит он, вытирая ее плевки со щек.
– Энн Секстон. Знает Господь, ей-то уж пришлось поплавать.
Под капотом воет Хорри. Фокс стоит рядом с ним несколько секунд, потом трогает старика за плечо. Хорри отшатывается. Фоксу очень хочется столкнуть рюкзак в розовую грязь и попытать удачи одному, но вместо этого он достает жестянку с водой и помогает наполнить хнычущий радиатор.
Милосердие – Бесс спит.
– Побудь с нами несколько дней в Бруме, – говорит Хорри. – Ради Бесс.
Фокс облизывает губы. Спускается ночь. Они все ползут. Кажется, что они движутся не быстрее черепахи или вообще идут пешком. С сиденья Хорри поднимает кассету с Арво Пяртом. Они трясутся по неосвещенному шоссе. Вдалеке сверкает небо. Походные костры мерцают у дороги. Люди склоняются над едой. Их машины стоят на самой кромке поросли, а некоторые – почти целиком на асфальте.
– Там как в Средневековье, – говорит Бесс, оживая. – Посмотрите на них. Сразу вспоминаешь о пилигримах, купцах, беженцах, крестоносцах, сумасшедших. Ничуть не удивлюсь, если за следующим поворотом нам откроется Византия. Только поворотов-то и нет. Поверни эту дорогу, Хорри. Одним махом.
– Успокойся, родная.
– Арво, – говорит она, корчась от боли. – Я хочу Арво. Это музыка смерти. Арво в послеполуденной жаре.
– Бесс, родная…
– Не пугайся, Лю. Смерть уже задевала нас крылом.
– Нет, Бесс.
– А вот Джеймс Дикки. Раньше я его называла Джеймс Дикий, но этим он себя вполне искупает.
– Ради всего святого, женщина!
Старушка кричит:
– Я смываю с рук глину черную
В тусклом свете могилы,
Я склоняюсь пред живою луной
В самом сердце чужедальнего леса
И держу на руках дитя
Воды, воды, воды.
Лютер Фокс отшатывается от этого. Ему надо выбраться. Бесс засовывает пленку в магнитолу, и медленно, приливно, салон наполняется звоном колокола, и начинается нисходящий струнный аккорд. Что-то катится вниз с пугающей неизбежностью, насильственно, почти чарующе. Вниз. Ныряя. От этого по коже идут трещины. Так прекрасно, что от этого становится больно.
Колокол продолжает звонить, все звонит и звонит, поймав его в ловушку между небом и луной, которые принадлежат только ему, – на коленях, как последний человек, что слышит звук, с которым остальные ускользают в забвение. Ему по хрену, что это прекрасно; он хочет, чтобы это кончилось.
К концу пыточных равнин Рубека он затыкает уши. Едва заметив дальние огни Брума, он начинает планировать побег. Никакая мольба, никакой всхлипывающий моряк не встанет у него на пути.
В то лето нервные приступы готовки у Джорджи превратились в лихорадочные припадки, будто бы с помощью кухонной возни можно было выбраться из неуверенности. Даже Джим – а он поесть любил – начал вслух сомневаться, уж не напекло ли ей голову солнышком.
Однажды вечером, когда она, в одном бикини, готовила ризотто и получала кровожадное удовольствие от бесконечного перемешивания и подсыпания в клубах пара, Джим поднялся наверх, стоял и откровенно смеялся над ней. Смех ее испугал, вырвал из сосредоточенности. Она мрачно размышляла о Шовере Макдугалле.
Джим открыл рот, чтобы что-то сказать, и тут зазвонил телефон. Он обошел столешницу и схватил трубку.
– Эх, черт меня дери! – сказал Джим, немедленно приходя в восторг от голоса в трубке. – Давненько не слышал тебя, приятель… Двоюродные, не пытайся втереться в семью. Ты чего, хочешь нанять здесь пару узкоглазых, так?
Джорджи продолжала помешивать рис – он наконец стал совсем однородным от всего этого перекатывания по сковородке, – и, пока рис впитывал последние капли соуса, она подумала, что надо бы добавить туда еще и оставшиеся в живых зубчики чеснока.
– Что он сказал? На что это будет похоже?.. Да? А вот это интересненько… Да, даже слишком правильно. Спасибо, что сказал.
Джорджи выключила газ и перемешала ризотто еще раз. Джим слегка отвернулся от нее.
– Может, и буду, – сказал он. – Да, у меня есть отличная мыслишка… Да, моя очередь платить. Увидимся.
Он повесил трубку; лицо у него было довольное, но все же недоуменное. Сейчас он казался таким молодым – совсем мальчишка, и красота его была какаято детская. Она улыбнулась этому.
– Хорошие новости? – спросила она.
– Дальние родственники.
Джорджи поджала губы. Родители Джима умерли, а братьев и сестер у него не было.
– Не знала, что у тебя есть родственники.
– По всему штату. Да что там, некоторые члены клана – главные овцеводы в округе. Только посмотри на это ризотто, – радостно сказал он.
Джорджи повернулась к тяжелой кастрюле. Это и в самом деле было зрелище. Она почувствовала, как он поднимает бретельку ее купальника и целует ее потное плечо. От него пахло мылом и очень слабо – бензином.