Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не могу вам выразить, дорогой, милый друг, как я люблю вас и как желал бы быть теперь с вами. Теперь мне невозможно ехать. Лёва только нынче приехал и жалок, говорит, что чувствует, что всё кончено, что не выздоровеет и рад только тому, что умрет дома среди своих. Думаю, что это в большой степени следствие четырех ночей в вагоне, но всё-таки не могу оставить его теперь, тем более, что все восстают против моей поездки. Но как бы они не восставали, через дня два, три, когда он, как я надеюсь, окрепнет немного, я поеду, если буду жив, и буду иметь радость с вами разделить ваше горе, надежды и радость», – отвечает Толстой. А спустя шесть дней Чертковым летит телеграмма: «Завтра курьерским выезжаем; есть ли проезд? Отвечайте. Толстой».
Такое отношение отца обижало сына. Позже он напишет: «Когда профессор по нервным болезням в Московской клинике Кожевников, осмотрев меня, объявил родителям, что мне остается по большей мере два года жизни, отец пришел ко мне и стал “утешать”, говоря, что “каждому дан свой круг жизни: одному – сто лет, другому – два года, третьему – двадцать пять”. Никогда не забуду, с каким ужасом я взглянул на него, не веря, что он может быть таким жестоким. До сих пор я не понимаю, как мог он сказать это. Вероятно, чтобы утешить самого себя в случае моей смерти…»
В книге «Моя жизнь» Софья Андреевна пишет: «Лев Николаевич никогда не мог жить в атмосфере страданий других, особенно близких ему людей, и умышленно, а скорее, даже инстинктивно отрицал их, бежал от них. Так было всегда и со мной. Это я записала в своем дневнике в 1894 году, а в 1910 году случилось именно это. Я заболела нервно, и Лев Николаевич не вынес моего состояния и ушел».
В ноябре 1894 года состоялась встреча Толстого с лечащим его сына профессором Николаем Андреевичем Белоголовым, известным терапевтом, наблюдавшим в свое время Некрасова, Тургенева, Салтыкова-Щедрина. Профессор не стал скрывать серьезность положения Льва Львовича и заявил, что единственный выход – это помещение в лечебницу с самым жестким распорядком дня, где больной «так сказать, дрессируется в строжайшей дисциплине, где место этого характерного безволия заменяет строгая воля врача; где каждый день в назначенный час является к нему то баде-мейстер, то гимнаст и проделывает то, что предписано врачом, где еда строго регулирована и где главное больной знает, что за всякое нарушение предписаний врача он будет немедленно удален из лечебницы». Реакция на это Толстого была такой:
«Да, – перебил граф, – это я вас понимаю, это в роде того, что и мне иногда представлялось: взять его с собой на тройке, завести далеко и вывалить в снег и самому уехать; выбирайся – дескать, голубчик, как сам знаешь».
Нет, это была не жестокость. Это была слабость Толстого. Слабость не только характера, не способного переносить страдания близких людей и стремящегося от них спрятаться, убежать. Это было и самое слабое звено его мировоззрения. Одно дело сказать: «Любите друг друга! Ведь это так просто, так легко и так радостно!» И совсем другое – искренне полюбить слабого, больного сына, на время превратившегося в жалкое, эгоистическое существо, которое раздражало не только отца, но порой и мать, и старшую сестру, примчавшуюся спасать его в Париже. «Лёва всё плох и ужасно духом низко пал. Избави Бог мне его осуждать: я, может быть, была бы гораздо хуже его; но грустно видеть человека, который так снял с себя всякие нравственные обязательства… И ужас как много во мне эгоизма: я совсем не умею отдаться другому, мне часто обидно отношение Лёвы ко мне, когда он забывает, что я не ела, что я устала, что не здорова и т. п. Почти каждый день, когда я готовлю обед или завтрак, он мне говорит: “Зачем так много?” Мне совестно отвечать “это мне”, точно я могу жить не евши…»
И выходит, здесь и была проверка на любовь. На первой, самой низкой, животной ступени.
Невесело и мутно начался 1895 год в хамовническом доме Толстых. Толстой тяготился жизнью в Москве. Возможно, из-за болезни Лёвы, который продолжал страдать, капризничать и мучить родных.
В декабре 1894 года в доме собрали консилиум докторов по нервным болезням. Состояние больного обсуждали виднейшие невропатологи того времени Владимир Карлович Рот и Алексей Яковлевич Кожевников. «Они нашли Лёву очень плохим, – писала Софья Андреевна сестре Татьяне Андреевне Кузминской, – мало дали надежды на полное выздоровление, нашли болезнь кишок и крайнее нервное расстройство. Советовали электричество, но Лёва уперся и говорил, что вместо ухода за ним я мучаю его докторами, рыдал, сердился, жаловался, говорил о самоубийстве…»
Она писала, что страшно устала. Кроме Лёвы, ей приходилось много заниматься младшими детьми Андреем, Мишей, Сашей и Ваней. Старшие дочери после работы с отцом на голоде, по мнению матери, выглядели утомленными и к тому же переживали безнадежные «романы».
«Неужели мои дочери не выйдут замуж?» – жалуется в дневнике встревоженная мать.
1 января 1895 года Толстой вместе с дочерью Таней уехал в гости к своим друзьям Олсуфьевым в подмосковное имение Никольское. Это опять было похоже на бегство. Уезжали ночью, на санках. А в четыре часа утра в доме раздался звонок. Накинув халат, Софья Андреевна вышла в переднюю и к ужасу своему увидела одного из последователей мужа – Петра Хохлова, полуодетого, растрепанного и уже несомненно сумасшедшего. В последнее время он постоянно преследовал Таню, так что она боялась выходить на улицу. Предлагал стать его женой.
Увы, судьба Хохлова была характерной для некоторых «толстовцев».
Петр Галактионович Хохлов, студент Высшего технического училища, из семьи биржевого маклера, против воли отца стал последователем учения Толстого, решил бросить училище и жить своим трудом на земле. Отец написал Толстому письмо с упреками в гибели своего сына. «Мы, его родители, я, отец, старый и больной человек, и мать его, жена моя, слабая, болезненная женщина, и он у нас единственная опора». Толстой ответил на это своим письмом:
«Учение Христа есть учение о благе и потому, если последствие учения Христа нарушает благо людей, то надо предполагать, что в понимании учения Христа есть ошибка и надо искать эту ошибку до тех пор, пока не будет найден такой путь, при котором не нарушается ничье истинное благо. Позвольте дать вам совет… Совет мой вот в чем: постарайтесь не сердиться на вашего сына, подавить в себе чувство оскорбления, если вы его испытываете, вызовите в себе самые лучшие чувства ваши к сыну и только в таком миролюбивом и любовном настроении говорите с ним. Вы покорите его любовью».
Самому Петру Хохлову он писал: «Дорогой друг Петр Галактионович, сейчас получил ваше письмо, и слеза прошибла меня, и теперь пишу со слезами на глазах. Друг мой. Как бы я счастлив был, коли бы мог помочь вам, но то, что предстоит вам решать, вы решите тем лучше, чем более будет один, т. е. с Богом. Мне-то хочется видеть вас, и потому, в отношении приезда ко мне, делайте так, как Бог на сердце положит».
Впрочем, в следующем письме Толстой пытался отговорить молодого человека от поспешного шага: «Дорогой Петр Галактионович. Я сейчас получил письмо от вашего отца, которое очень тронуло меня. Это не шутка, милый друг, надежды и труды, направляемые этими надеждами, в продолжении 20 лет. Ему должно быть больно, больно, ужасно больно. И не могу примириться с тою мыслью, чтобы учение о благе, исполняемое в жизни, могло иметь такие последствия. Что-нибудь тут не так».