Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не врач, – говорил монстролог. – Я философ. Но ее мать втащила меня в комнату больной, не слушая никаких уговоров. Нет, нет, говорил я, я пришел только за мальчиком, за моим мальчиком. Но она мать, ее дитя в беде, и разве я мог отказать в ее просьбе; я осмотрел больную, спросил, каковы ее симптомы и когда это началось, и сразу заподозрил – без уверенности, но все же заподозрил, – истинную причину. Она представляла серьезную опасность. Предоставленная самой себе, болезнь закончилась бы эпидемической вспышкой: ее сестра, мать, завсегдатаи опиумного притона, заразились бы все. Вырвавшись оттуда, эпидемия могла охватить целый город. В больницу ее было нельзя – по той же причине. Был ли это аравак? Я не знал. Но лучше было перестраховаться.
– Вне всякого сомнения, она заразилась. Ты прекрасно знаешь, что помочь тут ничем нельзя, остается лишь облегчать ее страдания. Я даю ей морфин и делаю горячие примочки на волдыри. Ее мозг почти разрушен; организм проник в его кору. Вряд ли она сознает, где находится и что с ней происходит, так что ей повезло. Да, повезло.
– Должен признаться, я не знаю, что делать. Сохранять ей жизнь значит продлевать ее страдания. Лишний час мучений перед финальной агонией. Какой выбор мне сделать? И могу ли я делать выбор? Я не бог. Хотя иногда действую от его имени. Я возлагаю на себя судейскую мантию и выношу приговор. И каждый раз плачу за это. Я плачу! Твой отец любил меня, и поплатился за это жизнью, своей и в каком-то смысле твоей, что еще ужаснее. Невыносимая боль, Уилл Генри, бесконечная и ничем не облегчаемая. А теперь еще эта бедная девушка на самодельном алтаре, девственница, жертва, и я, точно нечестивый жрец над ней, вершащий свое черное дело, приношу ее кровь в жертву ненасытному богу!
– Я как-то сказал, что тебе придется привыкнуть к подобным вещам. И солгал: есть вещи, к которым нельзя привыкнуть. К которым я сам так и не привык. Есть вопросы, на которые человек не знает ответа; знает бог, но он молчит.
– Скажи, как мне поступить с ней? Скажи, и я стану инструментом в твоих руках. Там, рядом с пустым шприцем, яд: он подействует мгновенно, она не будет больше страдать. Если мы будем ждать еще, тварь внутри разорвет ее на части, она просто лопнет, черви посыплются из каждого отверстия и каждой трещины ее тела, и тогда нам придется применить кислоту. Мы не можем ждать, пока ее сердце остановится само. Ей придется перенести невообразимую боль.
– Сегодня мы достигли высшей точки, Уилл Генри. Или подножия лестницы, если хочешь. Это выбор, который навязала тебе моя жизнь. Ты – невинный агнец, носитель моих грехов, хранитель моих тайн, страж моего стыда. Ты виновен и невинен, ты благословен и проклят; у меня нет слов, ибо слова присущи человеку.
– Мы дошли до дна, я и ты. Последний спуск навстречу твари, что ждала нас здесь.
Высокий, худощавый мужчина поднимается со своего места и идет через сцену к трибуне. В огромной аудитории стоит полная тишина: слышен лишь звук его шагов по потертым половицам. Он худ, почти прозрачен, изможден до мозга костей, черный смокинг висит на нем, и вообще он больше походит на пугало для ворон, чем на временно исполняющего обязанности главы Общества Содействия Продвижению Науки Монстрологии, каковым он только что был избран де-юре, хоте де-факто давно уже является его основной движущей силой и вдохновителем. А я, хранитель его души, сижу высоко в ложе, откуда слежу за ним, словно ястреб, парящий над пустошью в поисках добычи. Никто не хлопает, не приветствует нового председателя. А ведь это и есть тот самый триумф, который должен был увенчать его легендарную карьеру. Однако лишь подозрительность и печаль владеют его собратьями по науке, родственными душами в изучении самых жестоких шуток Господа. Сотни людей пришли в старый оперный театр, чтобы выслушать его – и бросить ему вызов. Вот Хайрам Уокер: он так подался вперед, вытянув лицо без подбородка и сощурив крохотные глазки, что стал удивительно похож на крысу. Только и ждет, когда ему представится шанс вскочить с вопросом: почему мы наняли преступников и бандитов для охраны величайшего сокровища, попадавшего в руки аберрантных биологов за последнее столетие? И чему мы научились на своей ошибке, если просим теперь тех же самых людей найти его для нас? Отчего погиб наш президент и возлюбленный Мастер? В хищной когтистой лапке Немезида Уортропа сжимает листок бумаги: говорят, это резолюция о пожизненном исключении Уортропа из рядов Общества. Монстролога лишат монстрологии, и кем же он тогда станет? Кем еще может быть Пеллинор Уортроп, как не этим и только этим?
Глубоко под землей, на столе-алтаре, догорает под присмотром Сэмюэля Исааксона новейшая жертва, невинная и обреченная. Исааксон, посредственность, так же не способен смотреть в лицо безликого и безымянного, как шлюха – вернуть свою девственность. Невинные гибнут. Глупые, банальные, злые продолжают жить.
– Повинуясь возложенному на меня долгу, – начинает говорить монстролог с трибуны, – хотя и с тяжелым сердцем… Объявляю сто тринадцатый конгресс открытым.
Он поднял церемониальный молоточек, и зал погрузился во тьму. Вдруг потрясенную тишину разорвал голос:
– Привет с Элизабет-стрит, ублюдки! – Дюжины пламенеющих шаров полетели из глубины зала. Одни врезались в сцену, распускаясь на миг огненными цветами и рассылая во все стороны пылающие осколки, другие, не долетев, падали в публику; поднялся страшный крик, и немногие услышали, как захлопнулись входные двери и лязгнули в ручках железные пруты – нас заперли снаружи. Огонь распространялся стремительно, люди, вскочив с мест, затаптывали друг друга в проходах, как взбесившийся скот, в попытке спастись от неизбежного. Старые ковровые дорожки, матерчатая обивка кресел, тяжелый занавес дамасского шелка вспыхнули сразу; густой удушливый дым быстро заполнял пространство зала. Прежде чем выскочить из ложи, я заметил объятую пламенем фигуру, которая мчалась к сцене: пронзительные вопли напоминали отчаянный писк серого грызуна, который тот издает, чуя неминуемую смерть.
Вниз по черной лестнице к приватному входу – неприметной дверке на задворках театра; вдруг они ее пропустили. Дверь не поддается. И ручка горячая. Каморра действовала с крестьянской основательностью и не ограничилась поджогом одного зала. Пламя объяло все здание.
Слезы текли по моему лицу. Дым разъедал легкие. Я ударил в дверь плечом. Огонь, снова огонь! Этого я не вынесу, ни во второй раз, и никогда больше. Снова и снова я сосредоточенно бью в центр двери. Внутри темно, сквозь слезы не видно, есть ли поблизости хоть один источник света. Удар, другой, третий. Дерево дает трещину. Перегретый воздух снаружи довершает дело, раскалывая дверь на две аккуратные половины по всей длине – лесоруб с топором, и тот не сработал бы лучше. Воздух врывается внутрь, отбрасывая меня назад так, что я ударяюсь головой о ступени. Пелена черного дыма заползает внутрь. Я закрываю ладонью нос и рот, зажмуриваюсь: мне не обязательно видеть, я знаю, куда иду.
Через зал, затопленный пламенем. В дверь, едва отличимую от стены, на винтовую лестницу, узкую, как змея, вниз, туда, где приветливо светят газовые рожки, и дуновение прохладного воздуха освежает мое лицо; там я открываю глаза и мучительно-длинным коридором бегу во весь дух к ее камере: я не выдержу твоих страданий, я не могу продолжать, – Исааксон бросается мне навстречу, а здание над нами горит и стонет – горю, горю! – пожираемое огнем заживо.