Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Брежнев находился в Бонне, наша политика договоров явно преуспевала: только что бундестаг одобрил договор об основах отношений с ГДР, за него проголосовали даже некоторые депутаты от оппозиции. Решение о вступлении в Организацию Объединенных Наций было принято еще более внушительным большинством голосов – примерно половина оппозиции высказалась «за». Произошел значительный подъем в торговле с Востоком. Мы подписали Договор о развитии экономического, промышленного и технического сотрудничества сроком на 10 лет. Брежнев затянул старую песню, слова которой я уже знал наизусть: не хотим ли мы участвовать в освоении огромных природных запасов Советского Союза, и прежде всего Сибири? Там нас ожидают не только природный газ и уголь, но и важные руды, а таких богатых запасов леса нет нигде в мире. Конечно, говорил Брежнев, у нас различные системы: «У нас можно приказывать, у вас это иначе. Но, несмотря на это, если руководители дадут соответствующие импульсы, то и деловые люди начнут мыслить другими категориями. Я со своими людьми готов к более дерзким перспективам»…
Еще в 1970 году, но и в более поздние годы меня спрашивали, почему я предпочел заключить договор сначала с Советским Союзом, а не с подвергавшейся неописуемому глумлению Польшей? Это был чисто абстрактный вопрос, в том числе и в понимании польского руководства. Выбора не было – ключ к нормализации лежал в Москве. А кроме того, там находилась не только власть, но и народ, который также претерпел ужасные страдания.
Однако я признаю: поляки – как народ, так и руководство – предпочли бы, чтобы наше заявление о границе по Одеру и Нейсе было сначала запротоколировано в Варшаве; в качестве «подарка от русских» оно имело для них лишь полцены. Разумеется, руководству было известно то, что общественность еще не могла знать: руководимое мной правительство будет готово признать новую польскую границу на договорной основе. Это я дал понять во время избирательной кампании 1969 года, то есть когда еще не было ясно, смогу ли я сформировать новое правительство. В 1970 году я сразу же согласился с польским предложением поставить в Варшавском договоре на первое место вопрос о границе и лишь затем отказ от применения силы.
Когда 7 декабря 1970 года после подписания договора я разговаривал с Владиславом Гомулкой, снова возникла проблема очередности. Польские журналисты подбросили из добрых побуждений идею, чтобы мы предпочли Варшавский Договор Московскому. Гомулка сказал: «Прошу вас не упускать из виду реальности. Любая попытка разорвать союзнические связи Польши, а тем более вбить клин между ней и великим соседом на Востоке обречена на провал. Впрочем, Московский договор был заключен раньше. Их следовало бы ратифицировать одновременно или через короткий промежуток времени».
Разумеется, поляки не хотели, чтобы к ним относились как к довеску ведущей державы. Точно так же им была неприятна мысль о том, что русские и немцы могут упражняться в решении вопроса, который они считали жизненно важным. Поляки не скрывали той горечи, которая наложила свой отпечаток на отношения с Советским Союзом; о том, что Сталин уничтожил их офицерский корпус, что Красная Армия в 1944 году остановилась на Висле и наблюдала, как истекает кровью Варшава, что пришлось смириться с потерей собственных восточных областей, нигде не говорилось открыто, но кое-где на это намекалось. Не в последнюю очередь вследствие этого они очень старались не отстать от русских. Когда в сентябре 1971 года я встретился в Крыму с Брежневым, мне передали просьбу сделать на обратном пути остановку в Варшаве. Я ответил, что другие обязательства не позволяют мне сделать это. Позднее я часто задавал себе вопрос – и не только в связи с этим случаем – не слишком ли мы становимся рабами собственного графика?
Юзеф Циранкевич, бывший узник Маутхаузена, представитель социал-демократической части ПОРП – объединенной коммунистической партии – и премьер-министр, заявил в начале варшавских переговоров: оба наши правительства должны настроиться на своего рода психоаналитический курс и поначалу выяснить, что у нас не в порядке. Затем последует терапевтическая беседа. Многостороннее сотрудничество может нам помочь, а остальное исцелит время. Накануне подписания договора Гомулка сказал: «Нужно иметь в виду, что процесс сближения продлится как минимум десять лет». Однако и эта перспектива оказалась чересчур оптимистичной.
Первый человек в партии, а де-факто и в государстве в декабре того же года потерпел фиаско. Причиной послужили протесты против недостаточного снабжения. Вышедшие на демонстрации – особенно в Данциге – рабочие вынудили его уйти в отставку. Он был личностью, закаленной в рядах Сопротивления. В начале пятидесятых годов его арестовали как «титоиста». В 1956 году, вопреки воле Хрущева, он стал руководителем партии. Как и все коммунистические вожди, он владел ритуалом длинных речей, заменявших дискуссию. «С глазу на глаз» (не считая двух переводчиков) он произнес двухчасовую речь. Чтобы поддержать свой престиж, мне понадобился по крайней мере час для ответной речи, а потом все пошло по программе.
* * *
Варшавский договор прояснил «основы нормализации отношений» и показал, насколько тонок лед, по которому мы идем. Тем не менее для нас было важно констатировать, что (как и в других «восточных договорах») он не затрагивает заключенные ранее действующие договоры и не ставит под вопрос международные соглашения. Глава польского правительства не преминул упомянуть, что польская сторона сознает, что от имени Федеративной Республики договор подписывает человек, «который сразу же после захвата власти фашистами понял, каким неимоверным несчастьем это обернется для немецкого народа, для народов Европы, для мира во всем мире».
В ответной речи я сказал: я сознаю, что никакой документ, как бы важен он ни был, не может засыпать насильственно вырытые рвы. По указанию правительств нельзя прийти к взаимопониманию, а тем более к примирению. Они должны созреть в сердцах людей обеих стран. Я рассказал своим партнерам о беседах с генералом де Голлем, в которых шла речь о Германии и Польше. Он и я были едины в том, что народы Европы должны сохранить свою самобытность и именно это открывает перед континентом широкие перспективы. Итак, мне известно, «что изолированных ответов больше нет, есть только общеевропейские. И это также привело меня сюда». А в речи по случаю подписания договора я сказал: «Мое правительство принимает результаты истории. Совесть и понимание привели нас к выводам, не будь которых мы бы сюда не приехали». Однако никто не должен ожидать, что в политическом, юридическом и моральном смысле «я возьму на себя больше, чем это соответствует сознанию и убеждению». Прежде всего «границы должны меньше разделять и причинять меньше боли».
Я привез в Варшаву необычный груз. Нигде народ, люди не вынесли столько страданий, как в Польше. Механизированное уничтожение польского еврейства явилось вершиной кровожадности, которую трудно себе представить. А кто назовет имена евреев из других частей Европы, уничтоженных в одном лишь Освенциме? На пути в Варшаву была память о шести миллионах убитых, память об агонии варшавского гетто, за которой я следил из Стокгольма и которая так же, как несколько месяцев спустя героическое восстание в польской столице, была почти не замечена воевавшими против Гитлера правительствами.