Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да и какой с тебя рыбак? – продолжила она. – Вот Серый – да! Он ловит! И из класса его с папиросой не выводят.
Было непонятно, кого выводят из класса с папиросой, но шея и щеки у Мишки стали цвета гусиного клюва.
– Ты хоть учебники обернул, горе? – сбавила обороты девчушка.
Мишка ухмыльнулся, довольно прижмурив глаза, и отрицал такой успех.
– Вот, Костюков-Костюков, дураша ты дураша, и чего с тобой дальше будет? Куришь, рыбу не ловишь, и вообще… – вздохнула девчушка, подперев голову ладошкой в горестном сожалении о Мишкиной будущности.
Мишка застыл, улыбаясь так, будто каникулы продлили на три месяца и ему купили мопед «Верховина».
Девчушка уже раз восемь внимательно оглядела снизку, но совершенно незаметно. Наконец она обернулась к нему.
– А вы пономарихин жених?
– Муж.
– Му-уж, – повторила она по-коровьи и засмеялась.
– Танька! – заорали сверху от хат. – Ты где шляешься, чертовка? Телята непоеные!
– Телята непоеные! – передразнила Танька кого-то и покарабкалась наверх, посулив: – И ничего ты не поймаешь, Костюков.
Костюков выждал паузу и, обернувшись, смотрел ей в спину, морщась от солнца и странного удовольствия.
Через секунду он забросил удочку на самую глубь, став на край мостков. Поплавок немедленно утонул.
– Застрял, – вздохнул он из-за спины.
Мишка дернул удочку вверх, и в воздух вылетел здоровенный окунище, шмякнув пономарихиного мужа по морде, и забился, как вентилятор, в чертополохе. Мишка и он ринулись туда, путая леску, хватая сильную, скользкую рыбу руками, крича друг другу: «Не упусти!» Исцарапавшись, как черти, они схватили наконец окуня, тщательно примерили по руке – Мишке вышло по локоть, и надели рыбину на снизку.
– Больше, чем Серый поймал? – спросил Мишка.
– Да, – кивнул он. – Несомненно.
Удочка была смотана, и они пошли медленно вверх. Мишка держал снизку на отлете, в стороне, то и дело косился на окуня – окунь ошалело оглядывал все вокруг стеклянным пристывшим взором.
– Пескари – кошке. Окуня пусть мать засолит, – посоветовал он. – С пивом хорошо.
– Ага, – сипло сказал Мишка. – Папка любит. А я думал – зацепило, поплавок – вжик! Я и дернул. Ого! Больше Серого!
Ого! Да?
Им было вроде по пути, но Мишка тормознул у сараев, опустил голову и проговорил, раздумывая:
– Пойду, что ль, Таньке покажу, а то это… Я думал, зацепило… Да? Пойду.
И он быстро пошагал к сараям, где невидимая Танька поила невидимого, но мычавшего теленка.
А он пошел к хате, воздух был теплый и густой, пах яблоками и горелой ботвой – он любил этот запах; а завтра будет осень, завтра будет грязь и длинные вечера, и длинные разговоры, морщинистые от ветра лужи, дождевой стук в оконном стекле, завтра будет новое, другое, новое; жена стирала что-то в тазу, она знала, что он сейчас идет прямо к ней, у нее ожидающе подрагивали уголки рта, она уже придумала, что ему сказать, и даже что сказать, если он ответит так-то и даже по-другому, но она очень надеялась, что он ей скажет первый, у нее была длинная белая, нежная шея с каким-то совершенно немыслимым изгибом, он шел к ней – Господи, какая здесь тишина, она не выдержала, подняла голову и смотрела на него тревожными глазами сквозь пряди волос, подняв напряженные брови, подведя под веки свои грозовые горькие глаза, он обнял ее послушное, привалившееся к нему сладкой тяжестью тело и прошептал, задохнувшись своими словами:
– Я люблю тебя.
Меня в Сергиев Посад занес так себе случай. Лихая подружка прижималась коленкой: «Поедемся в Сергиев Посад. Я покажу свои любимые места. А вы мне – свои. Останется время – в Лавру сходим», но мамаша ее не пустила, а я по дождю не решился уехать тотчас и, потрясенно выслушав гостиничные цены (чтоб я верил ушам, тетка дополнительно писала цифры на бумажке), заплатил назло за три дня и три ночи. Стоял среди холодного номера, ждал, пока кран вдоволь отсморкается ржавчиной, даст горячую воду. И колокольня ждала напротив.
Да, я вижу. Да, раз здесь – схожу в Лавру. Дуб повалился, стены дубовые пали – я хочу рассмотреть желудь, из которого росло. Моя дубовая голова сгнила. Нет сил. Хочу почуять насилие святости над собой. Хотя все это так скучно. Все вру, лень и тлен. Не верую.
Но дорог он мне, мне друг – Варфоломей Кириллович.
Варфоломей Кириллович – это в скобках, а спереди – Сергий Радонежский, так в мирских книгах. Хоть не ведаем: отца звали Кириллом в миру? Или нарекли в предсмертном монашестве? Вар-фо-ло-мей. Так и липнет к имени «ночь». Нет. Любимей – Сергий.
В первобытных русских закоулках не оставляли монаху даже начальной буквы детского имени. Рождался – другой человек.
Святость непосильна, а раз так, то для встречи нужно видеть его. Не иконный, просеянный Господом и снами, вываренный, обветренный лик. А того, кто похож на меня.
Он умер осенью, 25 сентября. По новому стилю – в октябре. Лег в землю под кров церкви Святой Троицы. Наверное, не думал о своей гробнице, когда тесал бревна для нее. Церковь спалили «поганые» – Едигей, и могила потерялась.
Ушло тридцать лет. Никон Радонежский, ученик, святой, взялся выстроить каменный Троицкий собор на прежнем месте – Маковце, маковке, макушке – холме, найденном Сергием на всю жизнь и братом Стефаном ненадолго. И прежде с холма сиял свет, сверкал огонь, но они осмелились.
Конечно, Никон именно искал. И все искали – лопатили землю. И Сергиев крестник – князь Юрий Дмитриевич Галицко-Звенигородский – примчался на стройку. И благочестивому, но безымянному мужу явился Сергий – найдете. И они нашли гроб. Копали ров и наткнулись. Кругом «ковчега» стояла вода. Но тело «светло соблюдеся» – вода не тронула праха и риз. День – 5 июля 1422 года, радость. Дьявол шепчет: слышь, мощи кормили монастырь, и городу перепадало. И князья удельные «с мощами» глядели гордо, вот и организовали попы «открытие мощей» – но этого я уж не слышу, я не трогаю святости.
Сквозь нищих шел – как через пасеку, отмахиваясь: туда! сюда! отстань! пошла отсюда! А за воротами еще лето, и белые круглые цветочки залили дурманом прометанные пути, и слонялось тут обожравшееся голубиное племя, наступая на хвосты закормленным котам. Коты трясли пьяно серыми мордами, силясь припомнить: «Ах, в каких я отношениях с крылатыми? А когти мне на что? Да погодь ты, как хоть меня звать?» Богомолка кидала с лавки очередной кусок колбасы под усатую морду, и кот вздрагивал: «А это зачем? Что это?!» – и сваливался спать, мучительно вздымая бурчащее брюхо. Семинаристы в черных кителях дарили нищим медь и ходили вприпрыжку, едва сдерживая бег, скованно держа, будто лишние, руки.
Я замкнул очередь у книжной лавки и томился полчаса, оглядываясь на храмы, платочки, попов – провожатые подводили к нашей очереди губастых иноземок, и те бросались фотографировать: я при этом улыбался очень гордо, будучи в очереди самым здоровым.