Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшно вспомнить, Волохову приходилось однажды драться с женщиной, то есть какое драться — она попросту била его, а он стоял, как идиот, и ничего не мог сделать. Это было во время его долгого и безвыходного романа с нежной, ленивой, капризной однокурсницей, никогда не умевшей позаботиться о себе и спокойно выбиравшей того, кто позаботится о ней лучше, так, чтобы самой вовсе не пришлось шевелиться. В нее влюблялись — в том числе и ровесницы, жесткие, мужеподобные, начисто лишенные женского обаяния; они ей служили. Однажды пьяный и злой Волохов, до смерти уставший от ее измен, караулил ее в подъезде, они с подругой возвращались из театра, он наорал на ленивую возлюбленную, и тогда подруга принялась ее защищать — то есть попросту бить Волохова, причем без всякой жалости, по-настоящему. Она где-то занималась чем-то восточным — вероятно, на случай самообороны от насильника, который все медлил где-то и тем добавлял ей ярости на тренировках. Он не мог не убежать, ни дать сдачи, а ленивая подруга, прислонившись к стене, заводила глаза, но не вмешивалась: почему я, такая нежная, должна на все это смотреть? К счастью, эта ситуация навеки излечила Волохова от прилипчивой страсти.
В остальном ЖД были очень веселой публикой. Они много танцевали под местную музыку — заразительную и яркую, хотя, на волоховский вкус, несколько однообразную, как однообразна яркость восточного базара. И в этом их «веселитесь!» было тайное знание о том, что чем хуже им будет — тем лучше они потом на этом сыграют; каждая новая беда добавляла им аргументов в копилку и способствовала чувству тайной правоты; вместо «радуйтесь!» им следовало бы припевать «злорадуйтесь!». И на лицах их во время танца — страстного, почти ритуального, — он читал это же сложное сочетание отчаяния и восторга: так нас! так! о, как вам все это припомнится потом! Взглянув в родное Женькино лицо — закинутое, со сдвинутыми бровями, с глазами, зажмуренными от удовольствия, — он и в нем все это увидел; и страшно было подумать, что таким же это лицо бывало в любви. Ох, как мне еще за все это отомстится, понял он. Как всегда, почувствовав его взгляд, она открыла глаза и хитро ему подмигнула.
Однажды она повела его на квартирник Псиша Коробрянского. Псиш был ему немного известен по Москве — мультиинструменталист, выступавший в продвинутых клубах, где танцевальные вечера чередовались с филологическими и политологическими дискуссиями (впрочем, на филологических и политологических давно выступали одни и те же люди, ибо влияние политолога на политику скукожилось до влияния интерпретатора классики на текст: оболгать еще можем, но изменить — уже никак). Коробрянский жил между Москвой и Каганатом, много ездил по провинции, играл на синтезаторе, гитаре, флейте, позвякивал бубенчиками, пел то на идише, то на древнеславянском, и в Москве его считали очень заводным. Концерт он давал на квартире своей страстной и, кажется, неплатонической обожательницы Маши Голицыной, считавшейся отпрыском сразу двух аристократических родов: кто-то из князей Голицыных в двадцатые годы скрывался от грозной Чеки под чужой фамилией, служил в учреждении под началом прекрасной еврейки Лизы Каган, влюбился в нее, женился, взял ее фамилию, и гены русской аристократии, смешавшись с генами самой что ни на есть хазарской, дали блистательное потомство. За эту блистательность, кажется, прощали даже брак с захватчиком; ЖД вообще были снисходительны к смешанным бракам, вот и Женьку