Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, когда узнал, просто онемел. При очередной встрече с матерью говорю:
— Ну, положим, наш старик плохо отдавал себе отчет в том, что делает. Но ведь мы-то с тобой люди здравые и к тому же христиане — надо пожалеть женщину без средств, да еще с двумя несовершеннолетними детьми — добровольно уступить часть наследства. Или хотя бы ей назначить пенсию — до того, как дети не станут на ноги.
Мать взглянула на меня, как на сумасшедшего. Говорит:
— Уступить? Этого еще не хватало. Раз он так решил, значит, так и будет.
Я заволновался, говорю:
— Нет, ну, погоди, погоди. Полинетт — его единственная признанная дочь и имеет право хоть на крохотную долю наследства…
— Поль, не городи ерунды, — отмахнулась она. — Дочка незаконная, никакого права у нее нет. Ни один суд не сможет опротестовать завещание.
— Да при чем тут суд, мама? Я прошу уступить по-человечески, из гуманных, христианских соображений…
Но моя родительница оказалась сделанной из стали.
— Поль, не лезь не в свои дела. Занимайся музыкой. Как-нибудь разберемся без тебя.
Я ответил ей не без гнева:
— Нет, прости, совесть не позволит мне самоустраниться, бросить Полинетт в трудную минуту. Пусть она некровная мне сестра, но и нечужой человек, ибо не чужим был Тургель. Я сегодня же поеду в Швейцарию, помогу деньгами…
— Личное твое дело, — огрызнулась мать.
— …а потом вместе обратимся мы к адвокатам — раз не хочешь по-хорошему, то действительно будем судиться.
У мадам Виардо вспыхнули в глазах злые огоньки, как у хищника. Мать проговорила:
— Будешь со мной судиться?!
— Раз не хочешь решить по-человечески…
— Ты посмеешь бросить мне вызов?!
— Да, посмею. Раз в тебе нет ни капли сострадания.
— Негодяй! — крикнула она. — Прочь из моего дома! Ты не сын мне больше!
Поднимаясь и уходя, я лишь только покачал головой:
— Ах, к чему такие испанские страсти? Ты давно не на сцене, мама. Надо быть проще и отзывчивей. А великая Жорж Санд не узнала бы в тебе нынешней прежнюю свою Консуэло.
— Убирайся! — прогремело мне вслед. — Гадкий, неблагодарный мальчишка!
Этому "мальчишке" было уже в ту пору 27.
4.
Полинетт я нашел в Швейцарии совершенно подавленной и растерянной. Дети и она жили на последние крохи, продавая кое-какие драгоценности и вещи, за квартиру задолжали за несколько месяцев. Мне пришлось заплатить за них, дать наличных денег. Подавать в суд на Виардо дочь Тургеля не хотела категорически, еле удалось ее убедить. Впрочем, все юристы говорили в один голос, что надежды отсудить часть наследства нет практически никакой — все права у моей матери.
Дали объявление в местной газете — сообщали, что мадам Брюэ-Тургенефф приглашает желающих на частные уроки французского языка и литературы, рисования и музыки. За неделю, что я был в Лозанне, набралось шесть учеников. Полинетт слегка оживилась, увидав хоть какую-то перспективу в жизни. Главное, что меня поразило в ней, это ангельская покорность судьбе, ни малейшего осуждения — ни ее отца, ни моей матери. Смысл был такой: он велик, Тургенев, он творец, а значит, богоравен; нам, простым смертным, не дано понять ни Бога, ни богоравных; если Тургенев так решил, значит, и Богу так угодно; это крест, который ей нести до конца.
Бедная Полинетт! С самого рождения никому не нужная, вроде куклы в руках злых детей, отрывающих у нее ручки, ножки… Неприкаянная Полинетт. Никогда не имевшая ни любящей семьи, ни уютного дома, ни Отечества. Как былинка на ветру. Вроде бы на ней висело проклятие рода Луговиновых…
А с другой стороны, чем я лучше нее, к примеру? Так и не знающий, кто мой настоящий отец? Выросший практически без любви и ласки матери? Чуждый всему семейству Виардо? Как и Полинетт, если бы она или я не родились, ничего не изменилось бы в мире, и Тургель, и Виардо не были бы ни счастливее, ни несчастнее. Совершенная никчемность нашего бытия. Пустоцветы. Будто бы герань в горшке на окне, полностью зависимая от тех, кто ее поливает…
Суд мы проиграли. Полинетт прожила еще 34 года — существуя на деньги от своих уроков, — а когда дети повзрослели, возвратилась во Францию, где узнала о смерти Гастона, но повторно замуж уже не вышла. Умерла в Париже в 1918 году.
Как ни странно, в это же время отдала Богу душу и моя старшая сестра Луиза: обе они были одного возраста, и росли вместе в Куртавенеле, и скончались в возрасте 76–77 лет.
Годом позже умерла Марианна.
А чуть раньше — Клоди.
Мать едва не успела справить свое 90-летие — умерла в Париже в 1910 году.
Я пишу эти строки в Алжире — мы с родными убежали сюда от фашистской оккупации Франции в 1940 году. Мне уже 84, дни мои тоже сочтены. И, оглядываясь назад, думаю: что осталось от нас, от всех, от любви, которую мы все переживали? Ноты нашей музыки. Фотографии. Книги Тургеля. Наши потомки…
Так ничтожно мало!
Но от многих других зачастую не остается и этого.
ДЯДЯ ЧЕСТНЫХ ПРАВИЛ
Историческая повесть
1.
Сашка сидел с ногами на кровати (благо хоть туфли снял) и, приткнувшись плечом к подушке, вяло листал какую-то французскую книгу. Было жарко: все-таки начало июля. Из распахнутого окна доносился перестук копыт по булыжной мостовой, иногда лай собак, но негромкий, тоже вялый. Пахло свежим хлебом (от ближайшей булочной лавки) и чуть-чуть речной водой (это от близкой Яузы). В доме тихо — послеобеденный сон.
В дверь его комнаты мягко поскреблись. Заглянула Лёля — старшая сестра. Совершенная девушка уже — без пяти минут 14, скоро замуж. Очень походила на мать — смуглое лицо, ворох темных кудряшек. От отца взяла голубые глаза и насмешливые губы.
— Ты не спишь, голубчик? — ласково спросила.
Сашка потянулся.
— Нет, как видишь. Но, пожалуй, сосну часок — зной меня сморил. — Бросил книжку рядом с собой. И зевнул, прикрыв рот ладонью.
— Я тебе такое скажу, от чего верно не заснешь.
— Да неужто? Кто-нибудь за тебя просватайся?
Лёля фыркнула:
— Ой, какие глупости, этого еще не хватало. Речь не обо мне, а как раз о тебе.
— Кто-то