Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь, Память и Время были мои главные темы. Забота о стиле поглощала все мои силы. Меня научили отличать хорошую фразу от плохой великие прозаики Пушкин, Лермонтов, Флобер, Чехов и Хорхе Борхес.
2
В детстве я придумывал и рисовал на рулонах бумаги фильмы о будущей войне и необыкновенных приключениях моих героев. Киностудия называлась «Самфильм», — словно, предвещала Самиздат, подпольную машинописную литературу поздних советских лет, в которой принял живое участие автор этих заметок. За что и был вознагражден изгнанием. И вот теперь вижу, что остался верен этой двусмысленной деятельности. Мало того, испытываю ностальгию по Самиздату. Я и сейчас «сам». Это заставляет задуматься о смысле собственного писательского труда.
Древние говорили: Primum vivere, deinde philosophari. Сперва живи, потом философствуй.
Приоритет «жизни» перед рассуждениями, недоверие к самоанализу, к рефлексии о собственных сочинениях, и т. п. созвучны обычному в нашей стране требованию от пишущего, чтобы он показывал, а не рассказывал, не рассуждал, а изображал. В «Понедельнике роз», некогда предпринятом опыте литературной автобиографии, нахожу следующее:
«Считается, что мания рассуждать о литературе, вместо того чтобы „просто писать“, свидетельствует о творческой немощи, подобно тому, как слишком пространные рассуждения о Боге изобличают недостаток веры. Возможно, правы те, кто говорит, что мы живём в александрийское время, что словесность, размышляющая о самой себе, — нормальная литература нашего века. Я отлично понимаю, что пример некоторых знаменитых писателей — критиков и комментаторов собственного творчества — не может служить для меня оправданием. Отечественная традиция приучила нас видеть в докучливых диатрибах о себе нечто нескромное. Вдобавок они чаще всего недостоверны… Если книжка не говорит сама за себя, никто за нее этого не сделает. И, наконец, то, что происходит у нас на глазах. — тихая катастрофа литературы, — заведомо обрекает все подобные упражнения на невнимание и провал».
Но я не собираюсь возвращаться к беллетристике. Пусть это будут просто мысли о себе, о времени, о том, что некогда казалось мне моим призванием.
Ребяческая мечта о Неизвестном Читателе, — есть именно мечта, попытка освободиться от старинного предрассудка, будто мы пишем ради того, чтобы нас читали. Играя, ребёнок не преследует цели внеположные игре, но действует исключительно ради того, чтобы играть. Мне возразят, что существуют фабрики детских игрушек, магазины, и покупатели, — подобно тому, как имеются книгоиздательства и книжные магазины. Попробуйте внушить какому-нибудь редактору толстого литературного журнала, что он тоже участник этих игрищ. И всё же писателю в нынешней, якобы модернизированной России придётся ответить на сакраментальный вопрос: для кого? — кратко и определённо: ни для кого. Просто так. Не вздыхая о недостижимом «успехе», не вторгаясь в дебаты об упадке современной литературы, будто бы изменившей традициям великой русской литературы Золотого века. Довольно будет сказать об этой непонятной мании писать, работать, творить вопреки всеобщему равнодушию. Нести свой крест — и веровать, как говорит чеховская героиня.
У меня есть предложение — к главному архитектору столицы или правителю страны: воздвигнуть, по аналогии с могилой Неизвестного солдата в центре города, памятник Неизвестному читателю перед зданием Национальной библиотеки. Этому безымянному читателю я хотел бы посвятить Четвёртую книгу.
Заголовок указывает на две темы, общие для произведений разного жанра, вошедших в «Просветленный Хаос». Государственное рабовладение в форме лагерей принудительного труда, распространившееся по всей нашей стране, нужно считать оригинальным и важнейшим достижением России со времени переворота 1917 года. Побег из неволи — вторая тема — исконно-русский мотив, подсказанный обширными пространствами страны. Веками мотив этот воспроизводится в народных песнях, в бегстве крепостных крестьян от помещика, каторжан и староверов-раскольников, в побегах из советских мест заключения, наконец, в повторяющихся политических и экономических эмиграциях.
Автор, прозванный патриархом зарубежной русской литературы, политический эмигрант Третьей волны, заканчивает свой труд в Мюнхене, на чужбине, которая заменила для него изгнавшую его родину.
Две картины — что между ними общего, что их сближает: стиль, сюжет, композиция, наконец, идеология, — и превращает в две вести, две аллегории русской истории и судьбы?
«Бурлаки на Волге», самое известное полотно Ильи Ефимовича Репина, созданное спустя двенадцать лет после отмены крепостного права. Вчерашние крепостные крестьяне, мужики в деревенских портках, лаптях и онучах впряглись в лямки и тянут канаты, позади, заслонённая от зрителя, плывёт на канатной привязи баржа или товарное судно. Идут бичевой, тяжело ступая, нищие некрасовские бурлаки, и кажется, что они наступают на тебя. Из последних сил влечёт за собой бремя тяжеловесной истории и отечественной государственности могучий и терпеливый русский народ.
Митрофан Борисович Греков завершил замечательных «Трубачей Первой конной армии» в год своей смерти — 1934-й, когда самоистребительная гражданская война стала уже историей. Под трепыхающимся красным стягом воли движется шумное и пёстрое войско победителей. Бывшие тягловые бурлаки, мужики в изношенных гимнастёрках, сидя верхом, старательно дуют в свои инструменты, впереди боевые лошади отвернули головы от рёва и блеска геликонов. Если бы всадники знали, что ожидает их в уже недалёком, вожделенном будущем!
Посвящается всем, кто ускользнул
Всем, кто не вернулся
Всем, кто помнит
1
Это — повесть о путешествии, о пассажире-призраке, повесть без начала и конца. Многое в ней остаётся сомнительным, кое-что покажется невероятным, но позволим себе возразить, что правда подчас и даже нередко оказывается малоправдоподобной. Это повесть о бегстве — вот единственное, что можно сказать, не боясь ошибиться. О великой и неистребимой мечте уйти с концами. Выражение очевидным образом заимствовано из морского обихода. Но государство наше всё же континентальное. Бежать — куда? Из страны вглубь страны, из гнусного времени в другое время. Из неволи — на волю! Рвануть, драпануть, скрыться от всевидящих глаз, ускользнуть от погони, от автоматной очереди стрелка, от несущихся по пятам овчарок. Укрыться от Всесоюзного Розыска там, где никто не опознает. Так может мечтать жук на булавке — сорваться и уползти.
Это мечта о просторе. (Ведь слово «воля» имеет и такое значение.) Заметим, что удивительная черта нашего необозримо широкого отечества та, что в нём было очень тесно. Хотя в среднем на каждого подданного приходится столько земли, что её, как пел государственный поэт, глазом не обшаришь, здесь на самом деле, что называется, плюнуть негде. Всё занято, всё обсижено, везде народ, тьма желающих, и куда ни сунешься, ты всюду лишний. Жильё перенаселённое, в магазинах не протолкнёшься, в автобус не втиснешься, в трамвае, слава Богу, если нашлось местечко для ноги на подножке. Поезда берут штурмом, в отхожих местах сидят орлами на помосте зад к заду, в деревне на протоптанной дорожке не разойдёшься со встречным, не разъедешься на просёлке, и так везде, до последнего издыхания, до квадрата земли на кладбище, куда пробираются бочком между крестами и железными оградками, похожими на спинки старых кроватей; чего доброго, и в могиле не хватит места растянуться, и будешь сидеть на корточках в ожидании Страшного суда. А кругом, чуть подальше отъедешь — безлюдные просторы, бескрайние невозделанные поля.