Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой книге вышел на первый план основной лейтмотив всех философских построений Бердяева — тема свободы, определившая в дальнейшем «голос» бердяевской философии. Возвращение к одной и той же проблеме, за что сам Бердяев упрекал Мережковского, многие находили и в его собственном творчестве. Например, Ф. Степун даже назвал Бердяева философом «одной темы», а французский исследователь его творчества Эжен Порре сравнивал Николая Александровича с музыкантом, который всегда разыгрывает одну и ту же мелодию, с тем чтобы обогатить ее все новыми и новыми вариациями. «Вариации» темы свободы в данной работе были, конечно, религиозными: книга подвела итог пережитому Бердяевым периоду обращения к православию и церкви.
В ноябре 1911 года Бердяев, Лидия Юдифовна и ее сестра, Евгения Юдифовна, отправились во Флоренцию, где прожили до Рождества, а затем переехали в Рим, куда к ним в феврале приехала Евгения Герцык. Именно в это время Евгения Герцык и Лидия Бердяева по-настоящему подружились. Бердяевы жили в дешевом пансионе, но не это было главным в поездке: Бердяев очень интересовался Возрождением (хотя и считал его «великой неудачей»: хотели переделать весь мир, а остались лишь фрески, фронтоны и барельефы). Этот его интерес разделяли и Лидия с сестрой, и Евгения Герцык. Герцык уже бывала в Италии, и во второй поездке для нее главным было — увидеть эту страну глазами Бердяева. Она вспоминала: «Праздника наслаждения Италией с Бердяевым нет. Я опоздала. Два-три месяца он переживал, впитывал ее с ему одному свойственной стремительностью, потом щелкнул внутренний затвор, отбрасывая впечатления извне, рука потянулась к перу — писать, писать…»[190] Но Бердяев все-таки хотел поделиться увиденным Римом с Евгенией, поэтому часто они вдвоем («…не ждем медленных сестер», — писала Герцык) любовались мозаиками в старых базиликах, слушали пение братьев-доминиканцев… Но гораздо большее впечатление на Николая Александровича произвела все же Флоренция, ставшая его любимым городом. Он и Евгения решили съездить туда вдвоем на поезде. «Он хочет мне ее показать так, как увидел сам», — вспоминала Герцык. Конечно, ноги их сами привели в галерею Уффици. Боттичеллиевская «Весна», «Поклонение волхвов» Леонардо да Винчи… Но Бердяев, минуя залы и картины, подвел Евгению к полотнам Пьетро Полайола, отмеченным им ранее, еще в первое посещение. «Оглядываюсь на Бердяева, — рассказывала Герцык. — Впился пальцами в портсигар, давая исход молчаливому волнению. Как же властно над ним искусство! Флоренция мне ключ к нему. Он — к Флоренции».
День получился долгим, Герцык уже изнемогала от усталости и взмолилась:
— Поедем домой!
— Еще десять минут, — упрашивающе ответил Николай Александрович и повлек ее прочь от Уффици узкими средневековыми улочками, где каждый дом был похож на крепость. Привел в церковь Бадии — смотреть фреску Филиппино Липпи, ученика Боттичелли, с изображением Богоматери… Герцык вспоминала, что Бердяев обратил ее внимание на изображение руки — почти бесплотной: «…рука эта уж один дух, уже не плоть». Заметив восторг в его глазах, она объяснила его так: «Восторг в глазах Бердяева выдает мне его тайну — ненависть к плоти, надежду, что она рассыплется вся».
Отношение Бердяева к плоти и полу действительно стало другим. Если вспомнить его письма периода влюбленности в Лидию, когда он убеждал ее в важности телесной любви, или работы, где его строчки перекликались с розановскими темами, то изменения покажутся особенно заметными: к концу «московско-православного» периода Бердяев буквально противополагал дух плоти, христианство воспринимал как противопоставление природному миру, а плотскую любовь — не как необходимую часть гармонического слияния личностей, а как мучительную власть природного, безличного, родового начала над людьми. Конечно, в таких изменениях сказалось и влияние православного окружения, и принятый в нем культ христианской аскезы, но, видимо, имел значение и личный опыт семейной жизни…
В конце своего земного пути Николай Александрович так писал о себе и своем отношении к телесности, к материальному миру: «Если бы меня спросили, отчего я более всего страдаю не в исключительные минуты, а во все минуты жизни и с чем более всего принужден бороться, то я бы ответил — с моей брезгливостью, душевной и физической, брезгливостью патологической и всеобъемлющей. Иногда я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к жизни и миру. Это очень тяжело. Я борюсь с этим. Борюсь творческой мыслью, и это более всего, борюсь чтением, писанием, борюсь жалостью. И опять возвращаюсь к брезгливости и содрогаюсь от нее. Она направлена и на меня самого. Я часто закрываю глаза, уши, нос. Мир наполнен для меня запахами. Я так страстно люблю дух, потому что он не вызывает брезгливости»[191].
В Риме почта приносила Николаю Александровичу тревожные письма из Киева: его мать была опять больна, денежные дела становились все более тяжелыми и запутанными, родители слали «Коле» телеграммы с просьбой срочно приехать и помочь. Бердяев очень нервничал, переживал, плохо спал, кричал во сне. Лидия Юдифовна была против возвращения. «Слезы жены, возмущенной эгоизмом стариков: нарушить так трудно давшуюся ему передышку»[192], — вспоминала Герцык. Кстати, Герцык узнала о тяжелой семейной ситуации не сразу, а только спустя несколько дней после приезда в Рим: Бердяев не хотел рассказывать ей о болезни брата, об остром безденежье, но по настоянию жены Евгению Казимировну посвятили в непростые семейные проблемы. Скоро Бердяевы вынуждены были покинуть Италию, они уехали в Россию. Герцык же осталась в Европе еще на некоторое время. Она писала из Лозанны Вячеславу Иванову: «Теперь о Николае Александровиче. Он переживает очень тяжелое время. О болезнях в семье, о преследовании со стороны родственников, о буквальной нищете их Вам, верно, рассказала Мария Михайловна. Под влиянием же глухого постоянного осуждения и непризнания со стороны Булгакова, Эрна, Рачинского он переживал этой зимой угнетающие сомнения. Эта оскорбительная, потому что всегда замалчиваемая, вражда против него была мне тяжела в Москве, и я понимаю, что виною этого только их разность… Теперь, когда они открыто высказали свою рознь, разность своих путей, стало уж легче»[193].
Действительно, позицию Бердяева не принимали бывшие единомышленники по «Пути»: его книга о Хомякове была встречена прохладно. Ф. А. Степун, например, указал на субъективизм в трактовке Хомякова — Бердяев рассмотрел лишь те моменты наследия философа, которые ему импонировали, оставив в тени многие важные моменты хомяковской философии, упомянув о них вскользь и мимолетно[194]. Булгаков согласился со Степуном, сказав про книжку, что это не столько Хомяков, сколько Бердяев о Хомякове (но разве бывает иначе?). «Философия свободы» тоже не нашла поддержки в «Пути». Евгений Николаевич Трубецкой сделал доклад в Религиозно-философском обществе с критикой позиции Бердяева. Булгаков сказал общим знакомым, что с Николаем Александровичем было трудно работать в издательстве, и эту оценку тут же довели до сведения Бердяева… Николай Александрович очень переживал этот период непонимания и расхождения с людьми, которых недавно считал единомышленниками. С В. Эрном, противоречия с которым тоже были достаточно болезненны, Бердяев встретился в Италии — и часть проблем была снята после беседы. Булгакову он написал резкое письмо (которое скорее усугубило ситуацию, чем помогло ее разрешить). Окончательный разрыв с «православными кругами» был неминуем: Бердяев был слишком индивидуалистом, чтобы сковывать себя догматическими цепями. Но разрыв с «Путем» тяжело ему дался — и морально, и финансово: издательство было не коммерческим, цели получить прибыль перед собой не ставило, и Морозова платила за тексты авторам большие деньги. Замену такому заработку было найти трудно.