Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Тульском университете мне дали подержаться за реликвию, потрогать пальцем подпись Толстого под собственной фотографией. Сделана она тушью, оттого выпукла и светло-коричнева. Видел я там и желтую книгу “Воскресения”, что издана в Нью-Йорке и деньги от которой перешли к тем самым духоборам.
Несколько лет назад я ходил в Туле к церкви. Это был Никола Зелёный, где настоятелем был альпинист, и во время ремонта он штурмовал крышу вместе с друзьями. Всё там было из чугуна — полы, престол. Это был чугунный храм — и всё оттого, что Демидовы занимались литейным делом. Церковная казначейша рассказывала про исцеления. Исцелился даже какой-то психиатр. Казначейша, её звали, кажется, Марина, стояла в притворе и говорила:
— Вот у нас есть такая прихожанка, такая она русская-народная, такая сдобная, что прямо с изюмом.
Развиднелось. Солнце сочилось сквозь высокие окна. Нас пустили молиться, и, шагая по холодному и гулкому чугуну, мы приблизились к иконам. В этот момент, когда я преклонил колена в этом храме, “боинг”, первый из двух, делал вираж в нью-йоркском небе.
Архитектурные стили в Туле передернуты, как винтовочный затвор, смещены, наконец смазаны — как тот же затвор. Десятью годами раньше открытия Америки появилось огнестрельное оружие на Руси. Непонятно, существование которой из этих реальностей больше занимает умы.
В Туле рядом стоят два музея — музеи огня и металла. Это музеи оружия и самоваров. В них много общего — пространство, ограниченное железом, и огонь.
Пулемет “максим” вообще очень похож на самовар. В обоих кипела вода вокруг нагревательной трубы, и именно про это хрипел комиссар: “Воду — женщинам и пулеметам”. В оружейном музее под стеклом жил сувенирный АКС-74У — хромированный, блестящий и будто неживой. Дело в том, что красота оружия должна быть естественна, когда же его украшают — ничего путного не выйдет. Так и лежат, как поленья, ложи сувенирных ружей, даренных императрицам. Дарёное вернулось назад, не сделав ни единого выстрела. А в тульском музее самоваров я разглядывал самовары-шары, самовары-банки, самовары-вазы, самовары-рюмки и
самовары-яйца. Как часовые, стояли сбитеннники и самовары-кофейники. Все они тоже напоминали диковинное, чудесное русское оружие — круглое и покатое.
…На площади перед вокзалом стоит автобус. Его водитель обещает за десять рублей довезти до Москвы, если таких желающих наберётся хотя бы двадцать. Двадцать набирается, и я несусь в тёмном и мрачном автобусе на север. Внутренность автобуса время от времени освещается светом встречных автомобилей, а за окном стоит собачье-волчья пора. И отчего я слоняюсь по стране — не знаю того я.
Не знаю я, ничего не знаю, не знаю…
Внезапно я вижу сон, который приходил ко мне в детстве.
Я лежу на своей кровати и откуда-то понимаю, что должен быть один в доме.
Однако, поворачивая голову, вижу в лунном свете бородатого старика, сидящего за столом.
Старик одет в армяк, перепоясанный верёвкой, а на столе лежат кипы бумаг. Он пишет что-то, но внезапно поднимает лицо и строго смотрит прямо мне в глаза. Весь он серебряный, с серебряной бородой и с серебряными морщинами на открытом лбу.
Сейчас, думаю я, он повернется обратно к своим бумагам и напишет там про меня. Он напишет про меня роман, где я, эпизодический герой, буду затоптан лошадьми на Бородинском поле. Этот немедный всадник знает про меня, никчемного беглеца по чужим улицам, всё. Я просыпаюсь.
Возвращение на поверхность реальной жизни происходит на тёмном Варшавском шоссе. Нет, это не мой сон. Это детский сон женщины, которая теперь подросла, научилась водить машину и едет с кем-то домой на своей машине. Она куда-то едет и в этот момент обгоняет автобус, выскакивая на встречную полосу. Дальний свет фар на мгновение слепит мне глаза.
Я подхожу к своему подъезду. Ночная улица освещена странным оранжевым светом.
Около подъезда сбрасывает скорость длинная машина. Чмокает дверца, я вижу профиль женщины, сидящей за рулем, и человека, неловко вылезающего на тротуар. Да ведь это ж я!
Но сон мой был прерывист и краток — известно, у кого бывает такой сон.
Навалилось наконец на меня холодное утро. Товарищи мои уже собрались и, насупленно переминаясь, ожидали меня у подъезда. Поднявшись по Прешпекту, мы вышли к Каретному сараю и начали оглядываться, примеряясь, как мы будем бежать из Ясной Поляны.
Бегом, через сад
10 ноября. Ясная Поляна — Козельск
Толстой бежал из Ясной Поляны странным образом — он слонялся по дому, кашлял и скрипел половицами, будто ожидал, что его остановят.
С дороги, кстати, он слал домой телеграммы под прозрачными псевдонимами. Он ждал знамений, но знамений не последовало.
Всё было ужасно театрально, если забыть о том, что клюквенный сок обернулся кровью, и путь увёл его куда дальше Астапова.
Итак, 9 ноября (27 октября старого стиля) в три часа ночи Толстой просыпается.
Вот как он отмечает это событие в своём дневнике: “28 октября 1910 г. Лёг в половине 12 и спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворачивание дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает… Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая └о здоровье” и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться.
Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу всё кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать… Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне”.
Сухотина-Толстая пишет, что последние