Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не скажу, что чересчур удивился, когда мой зародыш, зачаток, превзошедший рептилию, рыбу, птицу, потом и зверя, всё определенней обретал вид именно женской фигуры, – наоборот: был этим тронут до глубины души. Почему б и нет? Не раз меня винили в мужском шовинизме. Глупость и глупость. Мать как начало начал – древнейшее преданье, словно первый младенческий писк новорожденного человечества. Так же и для меня – изначальный миф моей жизни. Нет нужды, что слишком часто был легок в связях, которые даже трудно назвать любовными; почти всегда неглубок в чувстве, но, может, только в защиту, – на беду или нет, но заранье обреченную, – от Великой Богини плодородья и смерти, когтистых ночных ужасов и умиротворенья души – одновременно и матери, и жены, и блудницы. Тут единое таинство рожденья и смерти, что равняет мельчайшего с величайшим. Я ль отрицатель женского, коль в моем взоре всегда маячит пятном черная матушка, коль тихий шаг ее различу в любом уличном гуле? К ней взываю, ее страшусь, ни жить, ни умереть не могу без ее благословения и готов посвятить ей мой пока незавершенный шедевр.
Притом скажу сразу, женщина или дева, зревшая в коконе моего чувства, никак не походила на черную матушку; вовсе, должно быть, не ею благословлен мой нынешний труд. Эта была чиста, как звездная россыпь, словно безгрешная мать – наше несбыточное упованье. А тебе-то, мой ангелок, это радость, не рожденному женщиной, а сотворенному, вероятно, вселенским дыханьем? Да уж знаю, что правды от тебя не добьешься – ты от нее прикрываешься истиной. Ну тогда скажи: это ль последняя истина – прорастающая из сокровенного семечка совершенная женщина – изначально безгрешная мать? Этот ль идеал красоты, исполненной материнской любви и душевной щедрости, спасет наш погрязший в злодействе мир? Ты посмотрел бы, как он забавно развел крылышками, не умея ответить. Ну что ты, мой рождественский ангел, я скорей уж себя, не тебя вопрошаю, – но тоже ведь бесполезно; это куда как превосходит наши с тобой далеко не безграничные понятия.
На моей вознесенной к небу ладони вызревала с каждым днем, каждым веком и тысячелетьем безупречная женщина, которую не забывал я питать молитвой. Ну что ж? Вот и будущее обретенье – знак милосердия, что будет явлен миру. Оно еще только вершится, – пока в проекте, в прогнозе, – а мир уже, наверняка его силой, избавляется мало по малу от своей грубости, дикости, социальной несправедливости; страны постепенно гуманизируют законодательство: в Турции теперь не сажают на кол; в Испании не сжигают знахарок; в России отменили крепостное право и частную собственность, а в Луизиане, провинции Африка да и вообще на всем пространстве бывшей Римской империи – рабовладенье; слыхал, что вождь забыл какого тихоокеанского племени недавно известил эсэмэской Генеральную Ассамблею, что ввел бессрочный мораторий на людоедство и охоту за черепами. Все получается правильно – гармонично и верно, как хорошо выверенная духовно-ментальная постройка: исток наш в результате прильнет к исходу, тем исчерпав буйство времен. Выходит, что золотой век неминуем в будущем, и мы все упокоимся в том же лоне, откуда вышли, – к чему всегда и стремились, коль честно. Это и возврат к себе, покинутому. Мне вечно грезится, что покойная мать, оплакав меня, живого, потом выносит вновь для какой-то новой жизни. А вам разве нет?
Так или примерно так я рассуждал, но ведь уж как-то признался, что скор на мысль, но исполнен душевной лени, потому часто готов принять за итог лишь только обманчивый блик развязки, ее полуденный призрак. Помню, конечно же, как упивался неземным совершенством пропорций мной древле сотворенного кумира. Помню, и чем дело кончилось, но все ж, признаю, иногда выпадало из памяти, что теперешний образ, он – страстный порыв к идеалу, а не скучное и, как правило, даже бессмысленное его обретенье. Иначе б не впал в такой ужас, когда мной холимый плод вдруг оказался дефектен. Да, в самом обычном, прямом смысле: раз я заметил, что на женском боку, точней на бедре, выскочил сперва мелкий прыщик. В своем обычном перфекционизме, даже было решил его недолго думая сковырнуть. Но остерегся: может, какая-то родинка, нить которой, как мне говорил наш полковой лекарь, тянется в непознаваемую глубь организма, к самому солнечному сплетенью, где корень жизни. Или, может, испугался, еще хуже – это раковая опухоль, или так себя проявил ген смерти, который мне друг-биолог дал как-то рассмотреть в микроскоп. Чему ж удивляться? В любом сбое привычного, а тем паче желанного, мы всегда видим угрозу и некий зловещий знак. А ведь бывает, что это пока еще хилый росток нам до поры неведомого блага.
Раздел 22
Не минуло и пары тысячелетий, что мизер в сравненье с вечностью, как я верно понял: то, что сама собой созидала женоподобная сущность, вовсе не прыщ, не нарост, не опухоль и не лишнее, – не зародыш смерти, конечно, а вовсе наоборот. Сперва казалось, ко мне вернулся мой древний ночной кошмар, навязчивый сон – сросшиеся близнецы из кунсткамеры, куда меня неосторожно сводили ребенком. После я, должно быть, некстати вспомнил блеклый анемон, выросший из бедра возлюбленного богини. Оказалось, вызревавший образ это не просто Великая Матерь – всему начало и конец; в своем становлении он теперь словно двоился: нет, не мой прежний андрогин, а две фигуры, мужская и женская, будто растущие из единого корня, – конечно, из того самого зернышка истины, – в невиданном обобщенье, воистину превосходящем все мирские искусства. Я наконец-то с облегченьем узнал в еще не до конца определившемся изображении благороднейший символ любви и скорби: Богоматерь, оплакивающая Сына. Из материнской формы на моих глазах проявлялся сын, которого мать уже готова оплакать. Меня упрекнешь, ангелок, что мой биогенетический миф не чересчур каноничен? Уж не знаю, не буду спорить – я не тверд в каноне, хотя и отношусь к тем продвинутым умникам, кто изучил школьную латынь, что им позволяет читать Святое Писанье, – но понимать ли? – в наши дни доступное только горстке просвещенных, которые, бывает, мертвы душой. Так и неудивительно, что для народного духа живей, родней не канон, а преданье – легенда о Всемилостивой Богородице, благодатно омывающая сердца равно и знатоков, и простецов. Сколько мне приходилось наблюдать трогательных сцен в деревенских церквушках: с каким ликующим вдохновением сельский попик возглашал благодарственный гимн Богоматери, а крестьяне с истовой верой ей несли в дар плоды своих трудов, моля избавить от зубной боли, сглаза, голодомора, поветрий, превратностей судьбы и жестокосердья властителя. Я ведь не законоучитель, а в своей вере, как и они, простодушен.
Недавно в одной умной книге я вычитал верную мысль о различии северян и южан. Наши грозные северные соседи будто заворожены величьем Креста и запредельностью крестной муки. Гляньте хотя б на их островерхие храмы, словно буравящие небеса, – тут и вызов, и взысканье последней истины, и гневная тоска от ее недостижимости. Там, на европейском севере, будто рождается свой, вовсе не благодушный, а садомазохический, иначе не скажешь, жестокий миф крови и почвы. Сейчас полудикие, но с уваженьем к закону, справедливости и правилам общежития, германцы, придет время, упьются кровью, что изобильно оросит их почву. Помяните мое слово – еще докатятся до охоты на ведьм, расовых чисток и даже костров инквизиции. Уж не ладаном пахнёт в их церквях, а смертоносным удушающим газом. А то они и вовсе целиком отправят в огненную печь какой-нибудь безвредный малый народ, вроде пруссов, ливов или цыган. Все же надеюсь, что до этого не дойдет.