Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марго вышла из-под каменной сени католического корабля, который доставил Европу к высотам технологий ХХI века. Шпангоуты кафедраля напоминали одновременно и скелет доисторической твари из зоомузея, и остов разобранного корабля. Контрфорсы, контрфорсы…
Нотр-Дам нисколько не напоминал Петропавловку, и все-таки что-то общее было в двух этих реках, в двух городах. Ветер трепал зеленые бороды плюща. Химеры с насмешкой смотрели вниз — на суету людишек. Над ними клубились скорые лохматые тучки. Вот бы оказаться там, на крыше и взглянуть разок на цветастую карусель Парижа.
Она сразу узнала место, где они стояли ночью с Андрэ. Потянуло туда, как тянет преступника на место преступления.
Обмелевшая от зимнего холода Сена сердито катила желтые волны. Катерки покачивались у набережной. Ветер посвежел, и небо внезапно засмурело. Марго легла грудью на шершавый камень, наклонила голову над водой и провела ладонью по еще теплому от солнца граниту.
…Brest, est, reste… «Voila ce qui reste…»* Может быть, важно, что рифмуется в языке. В русском с «любовью» непременно рифмуется «кровь»; и как бы там не рассуждали, но в подсознании всегда проскакивает тень этого красного больного слова. И не понятно — что это за кровь — то ли кровь поединков, расцветавшая на белых рубашках дворян, то ли кровь месячных, которой русские так боязливо стыдятся (впрочем, сейчас уже наверное нет — телевизор и книги там всякие, привыкли и перестали пугаться), то ли кровь разбитых в пьяных потасовках мужицких носов и бабьих скул. Может быть, рифма виновата? Тогда запретить ее и все.
А что? Вот во французском с «любовью» первым делом рифмуется «каждый день» или «всегда» (shaque jour, toujours), то есть во французском уме рядом с понятием «любовь» подспудно присутствуют обыденность и долговечность — просто потому что рифма. Может быть, от того и любовь у французов деловита и галантна… А, впрочем, черт его знает, какая она на самом деле…
Наверное, классуха и училка по русскому Зинаида догадывалась об этом свойстве языка, потому что истово боролась за его неизменность. Однажды, когда Елизавета Кошкина заявила, что язык — народное достояние, и потому не может быть правильным или неправильным, а находится ежечасно в состоянии творения, и каждый имеет право внести в общий язык свою скромную лепту и может даже сказать, не смотря на Зинаидино недовольство, что-то типа «ложит», «семачки» или «насрать», но уж «по туда» и «по сюда» — вообще святое, — Зинаида покраснела, сделала Коше выговор и сотворила запись в дневнике о плохом поведении ученицы 7 «Г» класса, так как выступление Коши было не санкционированным (то есть без поднятия руки).
Только теперь Марго осознала, чего испугалась Зинаида. Вольнодумство! В вольности обращения с языком коренится зло вольнодумства. Сначала вольность со словом, потом с мыслью, потом с моралью, а там… А Зинаида была стара и не признавала никакой демократии. Она была старой девой и признавала только Сталина. Господи! Неужели она, Марго когда-то вынуждена будет стать такой же косной и скучной? Или надоедливой и глупой, как другие старухи?
Катька открыла глаза и, увидев перед глазами незнакомую поверхность темного дерева, испугалась — во сне она забыла, что находится на гастролях во Франции. Когда просыпаешься к обеду, всегда есть риск забыть, что было вчера. Чтобы вести счет времени, важно именно видеть поднимающееся солнце, когда же ты застаешь его постоянно в зените, начинает казаться, что это один и тот же длинный день, и он не кончится никогда, следовательно тебе некуда спешить, и ты еще можешь…
Катька проснулась и подумала, что все-таки здорово, что она работает хотя бы подпевалкой. Она точно засохла бы в какой-нибудь конторе, куда устроились после окончания всех заведений ее ровесницы. Иногда Катьке было жалковато, что маленького Максю пришлось оставить с бабушкой, но все равно она даже подпевалкой в Москве зарабатывала больше, чем смогла бы иметь там, откуда сбежала.
Катька вздохнула — мать, хоть и ворчала на нее, но ждала увидеть Катьку в красивом платье с брилиантами на сцене в огнях, в букетах роз и всеобщем обожании. Неизвесно почему, но матерь Катькина верила, что дочурка у нее — необыкновенная.
Сотку в месяц Стрельцова отправляла регулярно и врала матушке про невообразимые успехи. Мать слушала, вздыхала и давала советы. Катька не спорила. И посылала по возможности сотку зелени! Но в принципе, матушка у Стрельцовой была героическая — много ли кто из людей может похвастаться, что родители не только не перечили им в мечтах, но и терпеливо ждали, когда чадо осуществит мечту?
Не много.
В дверь постучали.
— Да! — крикнула Катька и быстро юркнула в треники. — А-а-а-а!
После вчерашнего променада по булыжникам на десятисантиметровых копытах, ноги сводило судорогой.
— Привет! — хором сказали барабанщик и гитарист, вваливаясь в номер.
— Привет! А что это вы с утра и уже готовенькие? — удивилась Стрельцова.
Нет сегодня она не будет одевать понтовые сапожки. Ноги дороже, придется обойтись кроссовками. Старыми драными кроссовками, которые она взяла, чтобы использовать в номере вместо тапок.
— А мы, гля, еще не ложились! Мы, гля, к тебе стучали, но ты дрыхла! Ты дрыхла! — крикнул гитарист и стукнул кулаком по стене. — Ты дрыхла, как последняя сволочь! А эти французы! Гля!
— Придурки! — объявила Катька, хватая джинсы и свитер, и направляясь в душевую.
Там она срочно переоделась. Придурки стучали в дверь и орали в два голоса:
— Стрельцова! Если ты сейчас не выпьешь с нами, мы будем считать, что ты лесбиянка! Поняла? Мы нормальные парни, и ты как наша соотечественница не имеешь права! Да-а! Не имеешь!
Катька отодвинула задвиждку, дверь распахнулась и патлатый ввалился в душ.
Стрельцова пробежала мимо барабанщика и уже из коридора заявила:
— Если сейчас не уберетесь — скажу Репью! Он вам устроит!
— Да ладно ты! Стрельцова! — покачал головой гитарист. — Забей! Гля! Пойдем буханем!
— Я сказала!
— Да ссать я хотел на ваш Париж, и на Репья, и на всех вас, гля! Смотри, гля! — гитарист потянулся к прорехе на штанах, молния смачно взвизгнула, и лабух тяжелой решительной походкой направился к приоткрытому окну.
— Оборотень! — тихо обратился к другу стукач. — Может ссать через подоконник — это слишком?
— Отцепись! Плесень!
— Может ты не будешь делать этого? — процедила Катька, зависая в дверях.
Барабанщик вяло улыбался, укладываясь на Стрельцовскую кровать.
— Смотри, Катька! Смотри, Плесень! — торжествующе заорал Оборотень. — Ссать я хотел, гля! Я ссу! Ссу-у-у-у-у-у!!!
На всякий случай Катька стукнула костяшками в комнату Эдика.
Но того точно не было. Если бы был, уже решил бы вопрос с придурками. Почему-то Стрельцова не сомневалась, в том, что Эдик защитил бы ее от недоумков-лабухов. Одинокая и злая, она опять засунулась в свой номер.