Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лея Гольдберг пишет, что, как бы ни увлекала Бабеля идея коллектива, он всегда оставался особым индивидом, всегда держался отдельно. И единственная нерасторжимая связь с коллективом была лишь в его принадлежности к еврейскому народу. Здесь Лея Гольдберг делает чрезвычайно проницательное замечание относительно личности и работ Бабеля: во многих отношениях он одиночка, он работает сам по себе, и все же есть точка, где эта личность, это замкнутое пространство открываются другим: когда писатель имеет дело с вопросами, касающимися иудаизма. Иудаизм соединяет его с другими людьми, будучи религией, которая проявляется — будь то в молитве, изучении текстов, большинстве ритуалов — во взаимодействии с другими людьми. Это не религия затворников, дух которой стяжают в одиночестве; это религия общины, где дух обретается в общности и разделяется с другими. Слова Писания «бров ам хадрат мелех» («Во множестве народа — величие царя») (Притч., 14:28) являются принципом еврейского закона, который рекомендует выполнять предписания для исполнения Господней воли в составе как можно большей группы, чтобы оказать как можно большую почесть Богу. Более того, для многих молитв указано минимальное количество людей, необходимое при чтении, поскольку, собравшись вместе в этом числе, люди воздают должную честь Богу. Именно это, во многих смыслах, утверждает Гольдберг: как личность, Бабель хранил свои идеи под спудом, при себе; именно иудаизм позволил ему, интроверту в интеллектуальном (хотя и не в социальном) смысле, выразить свои литературные идеи публичным образом. И все его попытки предать свое еврейство оборачивались ранами, наносимыми любящим человеком. Наряду с этим Бабель органически влился в русскую литературу. В этом ему посчастливилось, потому что «двадцатые годы в России были годами великого эксперимента в литературе и вообще в искусстве. Евреи стали заметной силой в этом художественном прорыве и заняли центральное место в русской словесности, особенно в поэзии: Пастернак, Мандельштам, до известной степени Эдуард Багрицкий». И в прозе: «формалисты — Ю. Тынянов, В. Шкловский, В. Каверин, Леонид Гроссман… но их ценность более в существовании как группы», тогда как Бабель велик сам по себе.
И в этом вся ирония: несмотря на все цепи, сковывавшие Бабеля, несмотря на его близость к чуждой и неодобряемой еврейской культуре — близость, которая после относительной свободы 1920-х, по диктату советских идеологов, могла быть у писателя только с социалистическим реализмом или прогрессом, за редкими исключениями, и советские идеологи добивались этой близости всеми доступными им методами, в том числе запретами на публикацию. Несмотря на все это, Бабель «органически влился», быстро получив признание, в замкнутый, снобистский мир русской литературы.
Лея Гольдберг пишет, что в Одессе Бабель сблизился с Паустовским и Багрицким, но это никак не сказалось на его творчестве. Отношение Бабеля к литературной традиции не было ее отрицанием, как у Маяковского. Пушкин служил ему основой языка. «И не случайно в „Истории моей голубятни“ Бабель пишет, как был принят в гимназию вопреки процентной норме» благодаря чтению стихов Пушкина. Прекрасно владея французским, пишет Гольдберг, Бабель учился письму у Ги де Мопассана, у которого «перенял страсть к материальному земному миру, которой совершенно нет в рассказах Чехова».
Лея Гольдберг пишет о любви Бабеля к поэзии Блока и приводит слова Бабеля о Блоке: которому дано то, что мне приходится добывать в поте и труде. Кроме того, по словам того же Бабеля, в отличие от Блока, он начисто лишен воображения. Гольдберг поясняет, что это побуждало его зорко всматриваться в действительность и доводить точность описаний до точности репортажа. Переходя к «Одесским рассказам» о людях вне закона, Гольдберг пишет, что воображение Бабеля — это фонарик, высвечивающий детали и ракурсы, которые создают его неповторимое повествование. И подчеркивает способность Бабеля различать за словами и поступками людей их скрытые помыслы и импульсы. Оттого так важны Бабелю эти красноречивые детали: жесты, взгляды, движения.
Лея Гольдберг пишет о требовательности Бабеля к своим произведениям, которые он оттачивал и переписывал по многу раз. Как Бабель критиковал свои рассказы, помимо его воли попавшие в «Новый мир» и другие периодические издания, и называл их «выкидышами», недоделанными.
Бабель хранил огромное количество черновиков и ранних версий — тут Лея Гольдберг ссылается на воспоминания Паустовского и сравнивает Бабеля со Львом Толстым, который по нескольку раз переписывал свои романы. Гольдберг мечтает об издании посвященного Бабелю тома «Литературного наследства» с публикацией неизданного и вариантов рассказов, но тут же замечает, что это вряд ли случится скоро. Она пишет: «…реабилитация Бабеля не реабилитировала его творчество, и советский режим по-прежнему боится идеологической невыверенности его рассказов и их эротики, недопустимой в викторианской чопорности, о которой пекутся в СССР».
«Реабилитация Бабеля не реабилитировала его творчество» — это явная истина в отношении трудов Бабеля. Несмотря на все усилия его друзей, коллег, его семьи, поклонников, несмотря на толпы людей, приходивших на публичное чтение произведений Бабеля, те, кто помнил его неутомимый гений, смогли добиться полной реабилитации его работ лишь через несколько десятилетий после смерти писателя. По правде сказать, при том, что так много его тайных литературных шедевров все еще погребено под кучами других бумаг, обличений, раздутых обвинений или, что еще хуже, бездумно сожжено вместе с мусором в попытке режима стереть свои собственные грехи, Бабель никогда не будет реабилитирован по-настоящему. Тем хуже для нас. Но с другой стороны сила его голоса, его жизнестойкость, его попытка сочетать мир прошлого с невероятным литературным талантом обязаны жить.
Говорят, что Бааль-Шем-Тов любил свет, гематрия (числовой эквивалент суммы числовых значений всех букв, составляющих какое-либо слово, записанное еврейским письмом) слова «свет» на иврите соответствует гематрии слова «секрет». Другими словами, те, кто знает секрет, скрытый во всем, могут принести свет. Бабель был одним из тех, у кого это получилось. Его творчество, пришедшееся на двадцатые-тридцатые годы и доступное нам сейчас, продолжает нести свет, который никогда не погаснет.
1926
Очерки: Гедали. Линия и цвет (повторно: в еженедельнике Коль а-ам. 05.11.1970. С. 12). Рабби. Письмо. Сидоров. Сын рабби. (Моше Хьог при участии автора) // Берешит. М.-Л. (отпечатано в Берлине), 1926. С. 15–38.
1927
История моей голубятни / Без имени переводчика // Моледет. 1927. Т. 9. № 2. С. 104–112.
Переход через Збруч. Гедали. Исраэль Змора. Рассказы //А-Арец. 27.05.1927. С. 2.
Письмо (Из времен Гражданской войны в России). Рассказ / Пер. А. П. (Александр Пэн?) // А-Арец. 24.11.1927. С. 3.
1930
Гедали. Моше Басок // Ге-Атид. Варшава. 01.06.1930. № 96. С. 8.