Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не доезжая до здания, попросил водителя остановиться. Несколько минут изучал окрестности. Шпиков не было. Похоже, моя уловка насчет кенигсбергского рейса сработала, и Вилли, доверившись мне, не выставил посты в аэропорту, так как только сумасшедший осмелится сесть в самолет, который самим Мессингом был приговорен к смерти.
Через пару часов я сидел в салоне трехмоторного «Юнкерса» и наблюдал, как на востоке вставало тусклое, цвета апельсина солнце.
* * *
По приезду в Варшаву я неделю прятался в родной Гуре Кальварии, затем со всей предосторожностью отправился в Варшаву, где просмотрел немецкие газеты за декабрь.
Нигде ни слова о представлении в Шарлоттенбурге. Правда, отыскал сообщение об инциденте в ресторане отеля «Кайзерхоф». Через час после одного из обедов все участники трапезы почувствовали себя плохо: непрерывная рвота и острая резь в желудке. Участниками оказались члены штаба руководителя одной из партий, имевшей одну из самых больших фракций в рейхстаге и выступающую за утверждение национальных ценностей. Несколько человек были доставлены в больницу, хуже всего дело обстояло с адъютантом вождя. Сам руководитель не пострадал — его, по-видимому, спасло увлечение вегетарианством.
В тот же день я отважился написать господину Пилсудскому. Через неделю за мной явились, увезли в Варшаву, там до полуночи держали в каком-то полицейском участке.
Когда пробило двенадцать, меня вызвали на допрос. Полицейский доставил Мессинга в комнату, где его встретил незнакомый лощеный офицер. После того, как сопровождавший меня капрал вышел, офицер предложил мне сесть и поинтересовался, почему я так долго молчал и какая причина заставила меня вспомнить, наконец, о долге? Вместо ответа я потребовал предъявить полномочия. Офицер как должное воспринял мое требование, снял трубку, набрал номер, и передал трубку мне.
Я сразу узнал глуховатый голос старинного приятеля. Пан Юзеф поздравил меня с возвращением, поинтересовался, здоров ли я? Я ответил, что чувствую себя превосходно и горд тем, что сумел послужить возрожденной Польше.
Маршал хмыкнул и потребовал.
— Ближе к делу, пан Мессинг.
Я попросил о личной встрече, однако маршал стразу отклонил эту идею и предложил доложить, что мне удалось сделать в Берлине.
— Только коротко, — потребовал он.
Я доложил, что имею письмо известного ему господина, адресованное лично пану маршалу.
— Отлично, — холодно отозвались с другой стороны линии. — Передайте документ моему доверенному человеку.
Я проверил документы доверенного человека и, передав ему письмо, потребовал расписку, которую он мне тут же и написал.
С тех пор я ничего не слышал о письме.
В начале 1932 в Гуре меня навестил господин Кобак. Он радушно обнял меня, сообщил, что дела не могут ждать и предложил турне по Польше. Я, глупый человек, с радостью согласился. Оказалось, что по настоянию неких высокопоставленных инстанций мне было запрещено выступать в крупных городах и больших залах. Те городишки, где Мессингу разрешили устраивать сеансы, были сущим захолустьем. Правда, мне не препятствовали выехать за границу. Я совершил турне по Прибалтике.
Куда еще я мог выехать?
Либо в Германию, либо в Советскую Россию. В Чехословакию или за море путь тоже был заказан, так как господин Вайскруфт не заплатил ни гроша за мои сеансы. Я остался гол как сокол, однако в суд обращаться не стал. По непроверенным данным, Вилли в ту пору очень нуждался в деньгах. Страховое общество обанкротилось, начальство интересовалось, каким образом суперагент Коминтерна сумел так ловко выскользнуть из-под его наблюдения, фюрер припомнил ему обещание приручить гаденыша и убедить его послужить Германии.
Карьера Вилли пошла под откос.
Для меня же наступили смутные, малодоходные времена. Я благоразумно старался не высовываться, гастролировал по провинции, дожидаясь, когда судьба, обещавшая мне долгую и интересную жизнь, спасла бы меня, оказавшегося в воде во время переправы через широкую быструю реку.
Чумой нашего времени является ирония. Эта как бы «насмешка», а точнее, презрение, позволяет повысить собственную значимость, оскорбить любое чувство, высмеять самый благородный порыв. Ирония безжалостна, бесчеловечна, пуста, лишена способности творить. Она превращает человека в надменного скота, считающего допустимым оскорблять невинных, терзать слабых, насмехаться над мудрыми.
Граф Сен-Жермен
Идеи порождают товарищей, путешествия — друзей, власть — исполнителей, «измы» — рабов.
Граф Сен-Жермен
Гром, грянувший над планетой, застал меня в мелком провинциальном городишке неподалеку от Люблина. Это случилось 1 сентября 1939 года, в пять часов утра (4 часа 45 минут).
Местная газета, как это часто бывает, писала о чем угодно, только не о начале войны, поэтому в первые часы общество питалось исключительно радостными слухами. На улицах только и разговоров было о попытке немцев откусить Поморье, извечный кусок Речи Посполитой и о том, как они получили «по зубьям». Паньство с восторгом обсуждало обещание Рыдз-Смиглы[56]через пару недель напоить польских коней в Шпрее. Только к вечеру, когда в местечко доставили варшавские газеты, перед нами открылась подлинная картина катастрофы.
Ознакомившись с положением дел на фронте, я потерял дар речи. О причинах испытанного мною шока пока умолчу, как умолчал об этом в разговоре с соавтором, сочинявшим мою биографию. Михвас не стал настаивать. Он оказался мало сказать проницательным, но и как всякий советский гражданин соображающим человеком. В этом нет никакой насмешки, потому что именно зубоскальство, иначе иронию, я считаю чумой нашего времени.
Михвас являлся советским человеком от рождения. Ему не надо было объяснять причины моего нежелания углубляться в такую скользкую тему как начало войны, будь то Вторая мировая, Великая Отечественная или любая другая, случившаяся в двадцатом веке. Он даже не поинтересовался, давал ли я подписку о неразглашении, что само по себе могло выглядеть как провокация. Он без лишних вопросов выслушал мой краткий рассказ о том, как Мессинг с толпой беженцев, спасавшихся от вторжения, бросился на восток. Как на третий или четвертый день войны, добравшись до Брест-Литовска и увидев посты польской жандармерии на мосту, оторопел и несколько дней томился на левом берегу Буга. Как несколько раз подходил к мосту и не решался перейти на другой берег. Я не в силах объяснить, почему меня бросало в дрожь от одной только мысли о необходимости предъявить документы.