Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подготовка к лекциям — при том, что Вера, по выражению Сильвии Беркмен, являлась правой рукой Набокова, — шла не без накладок. В марте 1947 года Набоков отправился в Провиденс, штат Род-Айленд, выступить с лекцией в местном женском клубе. (Он по-прежнему не мог себе позволить отказаться от внеуниверситетской работы, но при условии, что это не нанесет урон его репутации. Вера принялась убеждать редакторов журналов, где Набоков публиковал свои рецензии, что их ставки никак не могут удовлетворить ее мужа. «Уверяю вас, он не помнит случая, когда бы ему предлагали такую ничтожную плату, как 5 долларов за рецензию», — выговаривала она одному такому обидчику.) В Провиденсе Владимир превзошел Пнина: он прочел не ту лекцию. «Госпожа Пнина» взяла на себя ответственность за недоразумение: «Боюсь, в этом моя вина: во время подготовки я была нездорова и не записала предложенную вами тему», — объясняла Вера президентше клуба, выразившей в резкой форме свое неудовлетворение. (Тема лекции была выбрана Владимиром и явственно обозначена в письме из клуба, подтверждавшем согласие.) Набоков выражал готовность вернуться в Провиденс и прочесть обещанную лекцию бесплатно. И все же, побуждаемая то ли внутренним чувством справедливости, то ли кем-то извне, Вера приписывает: «Вместе с тем он считает, что в какой-то мере вы расквитались с ним, исказив в своей программе его фамилию».
Вера уже явно ознакомилась с областью, в которой со временем сделается экспертом и которую Набоков в романе «Под знаком незаконнорожденных» назовет «приемами теневой графики шейдографии». Роль Веры была невидима, однако весьма ощутима. Словно в знак признательности Новому Свету, Вера принялась разрастаться до его масштабов. Америка оказала прелюбопытное, в духе Льюиса Кэрролла, влияние на обоих Набоковых: через пару недель после выкуривания последней сигареты Владимир прибавил в весе сорок фунтов[126]. Студентки Уэлсли были ошарашены его преображением. К декабрю 1945 года эмигрант, весивший 124 фунта[127], стал весить 200[128] фунтов и скоро превысил и эту планку. Вера отмечала, что в процессе набирания веса он даже сделался выше ростом. Она с неодобрением писала: «Володя то и дело натыкается на мебель, потому что никак не привыкнет к своим новым размерам. Утверждает, что „весь живот в синяках“». Набоков явно сделался гораздо толще, чем Вере хотелось бы. Она и сама несколько выросла, хотя еще не до окончательных своих размеров. 12 июля 1945 года, через два месяца после того, как Германия капитулировала, и за месяц до того, как капитулируют японцы, Набоковых экзаменовали в Бостоне на предмет предоставления американского гражданства. Они старательно выучили текст «Билля о правах»; Эми Келли с Михаилом Карповичем отправились с ними в качестве свидетелей. Вполне понятно, почему Вера Набокова, некогда блондинка весом в 106 фунтов[129], уже в свидетельстве о гражданстве обозначена седой и весом 120 фунтов[130]. На сей раз при переводе на английский возникли изменения: во французских документах рост Веры значился: 5 футов 6 дюймов[131]. К моменту завершения всех формальностей по предоставлению американского гражданства в силу какого-то хитрого подсчета рост у Веры оказался 5 футов 10 дюймов[132]. Вместе с тем Дмитрий все рос и рос и к двенадцати годам дорос уже примерно до 6 футов[133]. (Не без оснований Владимир вспоминал о Крейги-Серкл как о «карликово-сморщенной квартирке»#.) «Когда он с Верой идет по улице, она кажется крохотной рядом с ним», — говорил Владимир о Дмитрии. Но одновременно в рост пошла и Вера. Должно быть, она казалась себе Алисой в момент ее знакомства с Гусеницей: «Нет, я, конечно, примерно знаю, кто такая я была утром, когда встала, но с тех пор я все время то такая, то сякая». Бесспорно, у Эми Келли были все основания пылко поздравить нашу чету с тем, что они «буквально заново родились к новой жизни, полной счастья и процветания».
Набоков был призван в Уэлсли, чтобы содействовать «общему стимулированию интересов учащихся». Что он и делал, хотя не совсем так, как хотелось бы администрации. «В основном мое время было посвящено изучению французского, русского, а также Набокова», — вспоминает одна из студенток. «Помнится, всегда, когда шла к нему на занятия, я непременно подкрашивалась», — вспоминает другая. У студенток колледжа Набоков вызывал восхищение наподобие того, какое вызывали в нем экспонаты Музея сравнительной зоологии; в 1945 году на обитательниц Уэлсли, штат Массачусетс, мужчина, целующий руку женщине, производил неизгладимое впечатление. «Мы все безумно были в него влюблены», — признавалась еще одна студентка. Для многих здешних девушек Набоков был первым европейцем; он полностью отвечал их романтическим представлениям об артистической богеме европейского образца. Более того, казался существом хрупким, требующим особой опеки. При всем его обаянии и эрудиции они подмечали — и порой не без оснований — в Набокове какую-то растерянность. Как явствует из газеты колледжа, осенью 1946 года на первую лекцию по русской литературе профессор опоздал на десять минут, и студенты терпеливо ждали, когда он появится. И вот «за окном возник некто, испуганно вопрошая: „А как к вам войти?“» Еще не успев до конца проникнуться еретичностью взглядов своего учителя, студентки мгновенно поняли, что перед ними личность, в высшей степени неординарная. «Он единственный из мужчин носил брюки пастельных тонов, розовые рубашки», — отмечала одна из студенток. Он взял себе за правило изничтожать переводчиков[134]. Набоков объявил, что слыхал, будто пора устраивать экзамены. Не удосужится ли группа выучить одно стихотворение в знак своего усердия? Одной хорошенькой блондинке он весело заявлял, что решил как-нибудь вывести ее героиней своей книги. Пожалуй, роль преподавателя русской литературы ему решительно не подходила; он открыто признавал, что преподаватель из него никудышный. Все в нем говорило о мире совершенно ином, том дальнем Старом Свете, царстве образованности и эрудиции, мире — далеком от круглых отложных питерпэновских воротничков, двухцветных ботинок и коротких носочков, — который время от времени вплывал вместе с Набоковым в аудиторию. Как-то раз в аудиторию под сенью вязов в Грин-холл в раскрытое окно влетела бабочка. Набоков резко оборвал свой рассказ, осторожно подхватил бабочку двумя пальцами, пробормотал ее латинское название, неуклюже поспешил к окну, выпустил бабочку и затем возобновил прерванную лекцию.