Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она улыбалась в темноте.
– Так я и не спросила его про женщин. А ты что думаешь?
– Я думаю, женщина – такое прекрасное существо, что с ней в жизни могут случиться только две вещи: любовь или нелюбовь, одно из двух.
Потом я сказал:
– Напиши мне оттуда хотя бы два слова! Или пришли какой-нибудь знак. Например, голубиной почтой.
– Постараюсь прислать.
Когда «Саманта», выйдя из Коломбо, взяла курс на Бомбей, меня одолевало отчаянье, неотличимое от последней решимости. Так бывает: бесповоротные шаги ещё не сделаны, а эхо от них уже звучит.
После моих уговоров Полина, кажется, засомневалась: не передумаю ли я сам? Она почти угадала. С приближением к намеченной широте меня догоняла малодушная и спасительная мысль о том, что самый простой выход – бросить подарочек Лиса в море и с лёгким сердцем забыть о нём. Один раз я застал Полину возле баула с реквизитом: она разглядывала ящик, словно прибор, который надо как-то включить.
Но ближе к вечеру 17 июля он ожил сам.
Всё происходило быстрей и страшнее, чем я мог ожидать. Время истекало, а я не находил в себе достаточно безумия, чтобы сделать выбор между «никогда» и «никогда». Мой шанс не потерять её физически выглядел так: остаться на всю жизнь презираемым трусом, не прощённым за обман.
Мне нужно было хоть несколько минут побыть одному.
Я сказал: «Не балуйся тут, ничего не трогай! Сейчас вернусь». Вышел и запер каюту снаружи. Не успел я подняться на палубу, как случился настоящий потоп. Небо треснуло пополам, и море как будто перевернулось: тонны воды со страшным грохотом падали из мутно-синей темноты. Меня швырнуло в сторону, сшибло с ног, и если б я не вцепился обеими руками в металлическую стойку леера, то был бы просто смыт за борт. Я вжимался грудью в настил палубы, которая взлетала наклонной стенкой, а бешеное море прыгало на меня с высоты.
Как только шторм немного ослаб, я рванул назад в каюту, еле держась на ногах и выкашливая солёную воду. Господи, думал я, разреши мне только обнять её и сказать, что мы спасены! Но, уже открывая каюту, понимал, что там никого нет.
Рядом с оплавленным зияющим ящиком стояла голубиная клетка. Она была запертой, но пустой.
В том сентябре в горячем пыльном Крыму я был одинок и свободен как никогда. Можно даже сказать – был абсолютно счастлив, если бы этот рыжий придурок (ревнивец, маньяк или кем-то нанятый костолом – пойди угадай!) не охотился за мной по всему Югу. Наконец мне надоела роль травимой дичи, и, нарушая всякую логику, я уехал в знаменитый городок, соблазнительный и доступный, как розово-смуглый виноград на любой автобусной стоянке. В сумке у меня лежал запелёнатый в пляжное полотенце «макаров», который я купил на предпоследние деньги у подозрительного типа на мысе Фиолент и которым, честно говоря, пользоваться не умел.
Городок назывался Бахчисарай и ничуть не был похож на своё пышное татарское имя. Он едва балансировал на щербатой древней земле, на её подъёмах и спусках, ухитряясь держать на весу провинциальный покой. Уютные мужики в семейных трусах и майках играли в домино за столом, перегородившим улочку, словно это коммунальный коридор. В тёплой пыли купались щенкисамосейки. От приземистого жилья текли запахи супа и старых матрасов. Легендарного ханского дворца с минаретами не предвиделось вовсе. Откуда им тут взяться?
Но уже через пару кварталов, на очередном горбатом подъёме, минареты взмыли, как брошенные в небо копья, а затем плавно, по-восточному несуетно встал сам дворец хана.
Чем это место уж так влечёт? Только ли тем, что в восемьсот двадцатом году здесь провёл час-другой самый прекрасный русский гений, правнук эфиопа? Его терзали лихорадка и бестолковая юность. Всё было неправильно – всё «не как у людей». Ежечасный порыв то к новой любви, то к пальбе из дуэльных «лепажей». Его, раздражённого, почти насильно затащили сюда – смотреть на что? На развалины гарема и ржавую трубку фонтана? Да пропади оно… Почему же потом – столько волнения в стихах и пылкая тоска по «неизъяснимой прелести» Бахчисарая? Вот именно, неизъяснимой.
…Фонтан стоял на том же месте, где и всегда. Он оказался маленьким, застенчивым – полная противоположность высокопарному золочёному хороводу печально известной «Дружбы народов» с Выставки достижений. Он никогда не шумел и не бил, как подобает фонтанам, – только источал и слезился. Беззащитно голый, нежный мрамор тихо стерпел касание ладони: не прикоснуться к нему было невозможно.
Женщина-гид явно хотела моего сострадания к страшной участи ханских наложниц: погибали от скуки, ничему не учились, не имели полезных профессий. Ближе к старости (очевидно, годам к тридцати!) их выгоняли из гарема, и вот прямо в таком виде – без всякой профессиональной подготовки – они оказывались на улице. Я представил, как томные одалиски в своих шёлковых шароварах безутешно бредут по дороге навстречу запахам супа и старых матрасов.
Я вышел в придворцовый сад, не догадываясь о потрясении, которое меня там ждёт. В саду блистало высокое собрание розовых кустов. Розы робели и высокомерничали, бледнели и пылали. Они тянули шеи, вскидывали головы и взирали на меня с таким видом, что хотелось отвесить поклон и хотя бы минимально соответствовать… Этот сад буквально безумствовал, поглощённый, замороченный собственным густейшим ароматом и сверхсрочным ожиданием чего-то невозможного.
Я был совершенно один, и мне было плевать, как я выгляжу со стороны. Хотя, с учётом пистолета в полупустой сумке, легко было сойти за чокнутого киллера. Я прислонялся лицом к тяжёлым розовым головам и дышал настолько полно, будто в последний раз проживал свою последнюю жизнь. То, что проникало в ноздри, по сладости и густоте превосходило мёд и вино. Разгромленное обоняние вскоре сдалось на милость победителя – нюх отключился, я покидал очередной куст ради следующего, уже ничего не чувствуя.
И тут я вздрогнул, как будто меня громко позвали. Вокруг не было ни души, но что-то случилось. Я стоял у затенённой грядки над маленькой запёкшейся розой и не мог сдвинуться с места. Что, собственно, произошло? Меня остановил мощный, пронзительный запах тёмного, почти чёрного цветка, и уже через минуту я понял: так просто мне от него не уйти.
Сказать, что запах притягивал, – не сказать ничего. Он принуждал расстаться с собой, как с лишней вещью, и раствориться в нём. Он диктовал мгновенную безоговорочную зависимость, с которой надо было что-то делать. Я мог сорвать свою находку, присвоить и унести отсюда, но вряд ли я бы смог спасти аромат. Расстаться с ним было непосильно.
И тогда мне в голову пришло классически ясное решение: попытаться назвать этот запах, как можно точней определить его с помощью слов – и только так сохранить для себя. Он был смешанный, многослойный. «Во-первых, явно лимонный», – сказал я себе, начиная с очевидного. Но это было проще всего. Более глубокие слои не желали подчиняться словам. Проклиная свою косноязычность, я наконец родил корявую формулу: что-то вроде «запаха близкой кончины». В ней отсутствовала полная точность, но на большее меня не хватило.