Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Еще один день, и мы уйдем навсегда, – говорю я и вынимаю их из воды, протираю их неровную кожу насухо носком в красную полоску. Внизу я слышу крик матери. Они с отцом ссорятся из-за того, что один из наших старых клиентов нажаловался приходу. Но в этот раз не на слишком бледное или водянистое молоко, а на нас, трех волхвов. Особенно на меня: я слишком бледная, и глаза у меня тоже слегка водянистые. Мать кричала, что это вина отца, что он не обращал на нас внимания, а отец кричал, что это вина матери, потому что это она не обращала на нас внимания. Затем они оба стали угрожать, что уйдут, но так не получится: только один из двух может собрать свои вещи, только одного за раз станут оплакивать, и только один может потом вернуться и делать вид, что ничего не произошло. Поэтому теперь они спорят, кому же из них уйти. Я втайне надеюсь, что это будет отец, потому что он обычно возвращается к послеобеденному кофе. Без кофе у него болит голова. А вот насчет матери я не уверена: нам ее не заманить угощениями или другой едой, ее нужно умолять и показывать ей наши слабости. Кажется, они все больше отдаляются. Когда по воскресеньям они едут друг за другом по насыпи в церковь, мать едет все быстрее, и отцу приходится сокращать разрыв. То же самое и с их ссорами: отец должен их завершать.
– Завтра они снимут с меня пальто, – шепчу я.
Жабы моргают, как будто они испуганы этой новостью.
– Думаю, я как Самсон, только сила у меня не в волосах, а в пальто. Без пальто я стану рабыней смерти. Понимаете?
Я встаю и прячу влажный носок под кровать к мокрым трусам, кладу жаб в карман пальто, а затем иду в комнату Ханны. Дверь приоткрыта. Ханна лежит к ней спиной. Я захожу и кладу руку под ее ночную рубашку на голую поясницу. На ее коже выступают пупырышки – из-за них она становится похожа на детальку из «лего», за которую можно с щелчком зацепиться и никогда больше не отпускать. Ханна сонно поворачивается. Я рассказываю ей про кротов и про пальто, которое отец собирается с меня снять, и про ссору, и про угрозы уйти, их вечные угрозы уйти.
– Мы останемся сиротами, – говорю я.
Ханна слушает вполуха. По ее глазам я вижу, что она где-то витает мыслями. От этого я нервничаю. Обычно, когда мы вместе, мы бродим по ферме. Обдумываем побег, представляем лучшую жизнь и делаем вид, что мир такой же, как в игре The Sims.
– Угодить в ловушку для кротов или проглотить ртуть из градусника?
Ханна не отвечает. Она освещает мое лицо фонариком, и я закрываю глаза рукой. Она что, не видит, что у нас не все хорошо? Что мы медленно уплываем от отца и матери на листе кувшинки, вместо того чтобы приближаться к ним? Что смерть проникла не только в родителей, но и в нас: она вечно ищет тело, человека или животное и не успокоится, пока что-нибудь не получит. Что мы можем выбрать другой конец, отличный от концов известных нам книг.
– Я вчера слышала, что, когда ты фантазируешь о том, что умираешь, в тебе возникает все больше и больше дырок, и это будет тебя грызть, пока ты не сломаешься. Что легче просто попробовать умереть, это не так больно. – Сестренка приближает свое лицо к моему. – На той стороне ждут мужчины, которые могут лечь на тебя в темноте, как ночь ложится на день, только лучше. А затем они двигают бедрами. Знаешь, как кролики. После этого ты становишься мирской женщиной и можешь отращивать волосы, как Рапунцель в башне. И можешь стать кем угодно. Кем угодно.
Ханна начинает дышать чаще. Мои щеки теплеют. Я смотрю, как она кладет фонарик на подушку, одной рукой задирает ночную рубашку, а другой нажимает на цветные трусы в горошек. Закрывает глаза, приоткрывает рот. Ее пальцы скользят по трусикам. Я не смею пошевелиться, когда Ханна начинает стонать, а ее тельце скручивается, как раненое животное. Она немного движется вперед-назад, как я на плюшевом мишке, только по-другому. Я не знаю, о чем она думает. Не о плеере же она мечтает и не думает про спаривание жаб. Тогда о чем она думает? Я беру с подушки фонарик и направляю на сестру его свет. На лбу у нее капельки пота, как конденсат от слишком горячего тела в слишком холодном пространстве. Я не знаю, нужно ли спешить ей на помощь, не больно ли ей и не бежать ли мне вниз за отцом, потому что у Ханны, кажется, жар, возможно, даже в сорок градусов.
– О чем ты думаешь? – шепчу я.
Глаза у нее остекленевшие. Я вижу, что она где-то там, где меня нет. Как и в тот раз с банкой колы. Я от этого нервничаю. Мы всегда вместе.
– О голом мужчине, – говорит она.
– И где ты его видела?
– В магазине «Фан Лёйк», где журналы.
– Нам же туда нельзя. Ты покупала там «фаерболлы»? Те, которые острые?
Ханна не отвечает, и я начинаю волноваться. Она поднимает подбородок, прищуривает глаза, закусывает зубами нижнюю губу, снова стонет и падает в кровать рядом со мной. Она вся потная, пряди волос прилипли к лицу. Кажется, что ей и больно, и нет. Я пытаюсь найти объяснение ее поведению. Это потому, что я толкнула ее в воду? Не вырвется ли она сейчас из своей кожи, как бабочка из кокона, чтобы разбиться об окно, о ладони Оббе? Я хочу сказать ей, что я сожалею, что я не хотела сталкивать ее в озеро. Я хотела увидеть, как утонул Маттис, но тело Ханны – не тело моего брата. Как я могла их перепутать? Я хочу рассказать ей о своем кошмаре и попросить ее пообещать никогда не кататься на коньках по озеру, особенно теперь, когда зима во весь опор мчится в нашу деревню на санях. Но Ханна выглядит счастливой, и когда я собираюсь сердито отвернуться от нее, я слышу знакомый хруст. Она достает из кармана ночной рубашки два красных «фаерболла». Мы лежим рядышком и удовлетворенно посасываем и облизываем конфеты, смеясь друг над другом, когда становится слишком остро. Ханна прижимается ко мне. Наши познания так же слабы, как бретельки ее ночной рубашки. Я слышу, как рядом с нами хлопает дверь спальни и как рыдает мать. В остальном везде тихо. Раньше я иногда слышала, как рука отца похлопывает ее по спине, словно выбивалка для ковров, с любовью изгоняющая все плохое, что попало в нее за день: всю серость, пыль дня, слои печали. Выбивалки для ковров не слышно уже давно.
Ханна надувает большой пузырь. Он лопается.
– А что ты сейчас делала? – спрашиваю я.
– Не знаю, – говорит она, – в последнее время со мной такое случается все чаще. Не говори маме и папе, а.
– Не скажу, – мягко говорю я, – конечно, нет. Я буду молиться за тебя.
– Спасибо. Ты самая лучшая сестра.
После пробуждения мои планы всегда кажутся большими, как все люди по утрам кажутся на несколько сантиметров выше, потому что в их межпозвоночных дисках больше влаги. Но сегодня они такими и останутся: сегодня мы переходим на ту сторону. Не знаю, не из-за этого ли я чувствую себя странно и все вокруг кажется темнее. Вместе с Оббе я стою за коровником, на нас падает первый снег, толстые хлопья прилипают к щекам. Кажется, что Бог сыплет сверху сахарную пудру, как мать сыпала ее на первые в этом сезоне пончики сегодня утром. Когда впиваешься в них зубами, жир капает из уголков рта. Мать в этом году взялась за них рано – она пожарила их сама и выложила три слоя в бидон для молока: пончики, бумага для выпечки, яблочные оладьи. Потом она отнесла два полных бидона евреям в погреб, потому что они тоже заслужили Новый год. Ее пальцы искривились от чистки яблок для оладьев.