Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Офис компании ЭСКО подсоединился немедленно, словно только и ждал приглашения: заиграла мерная вступительная музычка, будто для позвонившего открывали волшебную шкатулку. Как ни готовился Антонов непринужденным тоном попросить на минуту к трубочке собственную жену, у него ничего не вышло. Его невразумительный клекот был категорически прерван молодым, скрипуче-свежим, раздражительно знакомым голоском, сообщившим, что Виктории Павловны в офисе нет и не может быть. Далее голосок, то и дело отвлекаясь на каких-то других собеседников, нетерпеливых призраков из комплекта офисных вечеринок, совершенно открытым текстом поведал Антонову, что Виктория Павловна и шеф ехали, как всегда, развлекаться в пансионат («Мы думали, вы в курсе этих дел»), но попали в автокатастрофу и находятся теперь в реанимации, в Первой областной. Антонов слушал со странным ощущением, будто вмешался в радиопостановку, в какую-то дикую пьесу, на репетициях которой ему доводилось присутствовать и даже общаться с актерским составом, смешавшимся теперь у него в голове на манер конфетти. «Состояние критическое, так что поторопитесь», – надавил голосок с многозначительным злорадством, затем послышался взрыв сразу нескольких сумбурных, как бы преувеличенно веселых диалогов, и передача прервалась.
Валко пристроив в гнездо неуклюжий нагретый предмет – телефонную трубку с клубком перевитого шнура, – Антонов обнаружил по углам притихшего помещения сразу нескольких человек, глядевших на него с испуганным восторгом, точно на внезапно открывшегося преступника. Все они были знакомы и все безымянны. Антонов аккуратно встал на обе костяные твердые ноги и, чувствуя ими твердость паркетного пола, с глупой ухмылкой двинулся к дверям. Меланхолически-ровная трель телефона, зазвонившего сразу, как только секретарша, манипулируя в воздухе его разъятыми частями, распутала шнуры, заставила Антонова почувствовать, насколько он далек от окружающей действительности. Тем не менее, его деликатно окликнули. Секретарша, вопросительно выпучив старческие глаза, дрябло начерненные карандашом, вновь протягивала Антонову трубку, в чьей направленной вперед приплюснутой головке ему померещилось что-то змеиное. Тем не менее, его охватила безрассудная надежда, что произошла ошибка, он даже почувствовал радость, как будто хорошая новость уже была у него в кармане.
Но на том конце телефонного провода сами ждали новостей. Теща Света, про которую Антонов начисто забыл, спрашивала, слегка задыхаясь, «как обстоят вчерашние дела», – и Антонов сообразил, что это уже не первый тещи-Светин звонок сюда, на кафедру, и что коллеги, по большей части, как и он, одетые в белое, как бы во все бумажное, вовсе не случайно подзадержались в помещении: с того момента, когда Антонов, виновато осклабившись, сгреб за шкирку телефонный аппарат, ни один человек не вышел в коридор. Трубка с тещей Светой продолжала чирикать на манер электробритвы, маленький голосочек залепливал паузу мультипликационными словами, – и Антонов понял, что просто не может взять и выложить правду про аварию, тем более про «те дела». Ему показалось, что если он сейчас расскажет теще Свете про несчастье, которое и сам физически не может осознать, то весь его как будто целый мир, нормально пропускающий солнце в нормальные окна и не изменившийся по части человеческих маршрутов в лабиринтах улиц и домов, обрушится еще в одном углу, – и ему, Антонову, не справиться с катастрофой. Попросту ему не хотелось ничего объяснять, поневоле придумывать для не верящей, плачущей тещи Светы неизвестные подробности события, которое светилось в уме у Антонова мутным, нестерпимым по яркости пятном. В конце концов, он и сам ничего не знал наверняка и имел полнейшую возможность позвонить теще Свете на службу, как только что-нибудь реально прояснится. Поэтому Антонов, делая всего-то-навсего то же, что всегда, сообщил по возможности счастливым голосом в жалобно поквакивавший телефон, что все в полнейшем и обычнейшем порядке, но сейчас он очень торопится и не может больше говорить. Как бы подтверждая и одновременно заглушая его последние слова, в коридоре грубо дернул двухструнный звонок на лекцию, неостановимый до полного иссякания, точно вода из неисправного унитазного бачка, – но Антонов не помнил, должен он сегодня что-нибудь читать или не должен. Краем глаза уловив на интеллигентных лицах коллег, повернутых в разные стороны, точно цветы в букете, разочарованную отчужденность (призрак подруги, трогая книги на запылившейся полке нежно, будто клавиши рояля, истаивал с такою жалостной прорехой в своем редеющем, как бы ситцевом веществе, словно подруга, несмотря на многочисленные письма, и правда умерла), Антонов вышел в коридор и, машинально с кем-то здороваясь на преувеличенно бодром ходу, вдвигая-выдвигая руку для пожатия на манер работающего локтями паровоза, спустился по сумрачным лестницам в уличное пекло.
Умом Антонов понимал, что совершает преступление: ведь если Вика действительно умрет сегодня, то теща Света не успеет проститься с дочерью и останется отрезанной от всех основ продолжения собственной жизни. Однако ум Антонова, сознающий положение вещей, словно находился где-то далеко и работал как радио, передавая в мозговой антоновский приемник разные сообщения, а сам Антонов, как это всегда бывает с человеком, двигался и действовал независимо от передачи. Он чувствовал одно: надо как можно быстрее и наяву добраться до тех проклятых больничных болот, которые словно принадлежали Антонову, как принадлежит сновидцу его многосерийный тягостный кошмар. Шагая с крутых ступеней непосредственно в воздух, он сошел с университетского крыльца на мягкий, будто серый матрац, тротуар и направился было по прямой к проезжей части, чтобы из вонючего потока полурасплавленного транспорта выловить такси.
Однако его остановило нечто нелепое на пестреньком книжном прилавке, скромно оскверняющем суровый храм науки своим развалом детективов и журнальных глянцевых красот. Сбоку, наособицу от яркого товара, темнел простецким гладким переплетом и слепил слегка размазавшимся золотом заглавия Герин исторический роман. Отчего-то у Антонова безнадежно упало сердце; он взял с прилавка девственно-жесткий, плохо открывающийся том и увидел в треснувшей щели витиеватое посвящение какому-то спонсору. Полузнакомая продавщица, вся лупившаяся, как сосновое полено (рыжевато-розовое из-под коричневого грубого загара), встала к Антонову из маленькой тени соседнего киоска, едва скрывавшей ее с головой, когда она сидела там на каком-то бесцветном тряпье. Антонов, словно загипнотизированный, расшелушил в кармане штанов угловатую пачечку денег (ключи в глубине карманного мешка больно брякнули по ноге) и подал продавщице две десятки, – но взамен изъятого Антоновым доказательства ненормальности мира продавщица как ни в чем не бывало выложила на опустевшее место такой же точно грубый, ярко позлащенный экземпляр. Мелкая сдача, полученная Антоновым, была горяча, словно со сковородки. Придерживая книгу жестом гипсового пионера, чтобы не было видно заглавия и автора, с сердцем, сжатым будто кулачок, Антонов устремился вперед.
Остановленный не столько взмахом его руки, сколько безумно-безразмерным шагом на проезжую часть, взвизгнул тормозами чумазый «жигуленок». Быстро сунувшись в душный салон, где пахло будто в старом резиновом сапоге, Антонов сквозь болезненно сжатые зубы выговорил водителю адрес больницы. Водитель, толстый линялый мужик с зализанными волосами, словно частично нарисованными прямо на розовой лысине, грозно развернулся из-за руля, но, увидав перед собой затравленные глаза и плотный пресс морщин на страдальческом антоновском лбу, молча перетянул с переднего сиденья на заднее хозяйственную сумку. Антонов плюхнулся. Водитель не торопился, рачительно объезжая колдобины, искоса поглядывая на ерзающего пассажира, готового, кажется, разгонять машину, будто качели, налеганием задницы, – но все равно на плохих участках дороги изношенный «жигуленок» переваливался чуть ли не пешком, вызывая сзади, в нестерпимом солнце, сердитые гудки. Повсюду, сколько хватало глаз, простирался ремонт: глина в черной разрытой земле казалась яркой, будто месторождение золота, встречные прохожие обнимались на перекинутых через ямины зыбких досочках, тут и там расхаживали бесплотные в мареве оранжевые жилеты, фиолетовый гравий с шумом проволакивался по кузову и ухал, скрывая в белесом облаке опорожненный самосвал. Плотный плавящийся воздух был таков, будто повсюду в этом кишащем лагере под совершенно пустующим небом жгли походные костры. Антонов, шалея, почти не узнавал дороги, по которой наездился в позапрошлую зиму. Вот потянулись справа знакомые двухэтажные домики в наивной лепнине – полуразрушенные бараки с фальшивыми фасадами особняков: зимними вечерами они так уютно и сохранно светили желтыми окошками, а теперь стояли будто покосившиеся декорации, вынесенные за ненадобностью на огромную свалку. Не в пример обитаемой ночи, этот абсолютный день, объемом в гигантское число воздушных кубических километров, словно лишил обитаемости целый город со всеми его общественными зданиями и жилыми домами: жизнь кипела только на открытой местности, а того, что было укрыто в строениях, точно не существовало на свете. Каждая видимая поверхность, бросавшаяся в глаза Антонову необычайно резко освещенными подробностями, скрывала под собою густую черноту, что подтверждалось торчащими из-под предметов углами теней – словно все предметы были маловаты и не совсем подходящей формы, чтобы служить для темноты надежными крышками. Каждый предмет, возникавший в окнах по мере тягостной медлительной езды, был словно нарисован на самом себе, был всего лишь орнаментом, картинкой на поверхности вещества, и Антонов внезапно увидал, что все жилые здания – многоэтажные бараки, и больше ничего. Вот выглянул из тополевого переулка позапрошлогодний знакомец – провинциальный, милый, с узким крылечком, похожим на перевернутые санки, магазинчик «Книги», существующий, должно быть, столько же, сколько и вмещавший его коренастый дом полынно-светлой штукатурки, – и Антонову сделалось совсем нестерпимо. Он не заглянул в магазинчик в позапрошлом году, не заглянет и теперь: у него нет времени — может быть, совсем и навсегда.