Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от Тредиаковского, Ломоносов насчитывает четыре «чистых» размера. Первый — ямб. Пример:
Белеет будто снег лицом…
Второй — анапест (трехсложная стопа с ударением на третьем слоге):
Начертан многократно в бегущих волнах…
Третий — хорей:
Мне моя не служит доля…
Четвертый — дактиль (трехсложная стопа с ударением на первом слоге):
Вьется кругами змия по траве, обновившись в расселине…
Трудно сказать, почему Ломоносов не включил в свой канон амфибрахий (трехсложная стопа с ударением на втором слоге). В XIX веке этот размер, наравне с дактилем и анапестом, стал одним из самых употребительных в русской поэзии. Зато предложенные Ломоносовым «смешанные размеры» (соединение ямбов с анапестами и хореев с дактилями) на практике не разрабатывались ни им самим, ни кем-либо другим. Самому Ломоносову в 1739 году казалось, однако, что именно смешанные ямбо-анапестические стихи — «наилучшие, велелепнейшие и к сочинению легчайшие». Приведенный им пример таких стихов напоминает, на нынешний слух, тактовик — немного урегулированный чисто тонический стих:
На восходе солнце как зардится,
Вылетает вспыльчиво хищный всток,
Глаза кровавы, сам вертится,
Удара не сносит север в бок.
Господство дает своему победителю,
Пресильному вод морских возбудителю,
Свои что зыби на прежни возводит,
Являет полность силы своей,
Что южной страною владеет всей,
Индийски быстро острова проходит.
Но главная заслуга Ломоносова, собственно, не в этих экспериментах, а в создании русского ямба и упорядочивании русского хорея. К этим размерам он относился поначалу даже слишком пуристически, считая употребление пиррихиев (то есть пропуск одного-двух положенных ударений в строке) возможным лишь изредка и только в песнях. В действительности без таких пропусков писать ямбом по-русски затруднительно. У самого Ломоносова уже в «Хотинской оде» появляются такие строки, как «И челюсти разинуть хочет». Позднее он время от времени пытался писать идеально «правильными» ямбами, но в начале 1740-х годов постепенно отказался от таких попыток. Литературовед М. И. Шапир объясняет это политическими обстоятельствами: не пропуская ударения, невозможно было вставить в ямбический стих имя государыни «Елизавета». Но таких длинных слов в русском языке много, особенно слов высокого штиля, милого сердцу Михайлы Васильевича. Догматизм в вопросах метрики не только вел бы к ритмическому однообразию, но и слишком сузил бы словарь.
Продолжая спор, начатый пометами на полях «Нового и краткого способа…» и переводом Фенелона, Ломоносов настаивает на допустимости в русской поэзии мужских рифм и их чередования с женскими: «По моему мнению… подлость рифмов не в том состоит, что они больше или меньше слогов имеют, но что оных слова подлое или простое что значат». К сожалению, мы практически не знаем тех ранних экспериментальных стихов, на основании которых Михайло Васильевич пришел к своим выводам. Только несколько отрывков счел он возможным включить в свое «Письмо». Вот пример «вольного» трехстопного хорея:
Нимфы окол нас кругами
Танцевали поючи,
Всплескиваючи руками,
Нашей искренней любви
Веселяся привечали
И цветами нас венчали.
Этот опыт (как и стихи Кантемира «К спящей полюбовнице») родился, несомненно, из работы над переводами Анакреона[55]. Один такой перевод, выполненный, как и переводы Кантемира, белым стихом и относящийся к 1738 году, дошел до нас:
Хвалить хочю Атрид
Хочю о Кадме петь,
А Гуслей тон моих
Звенит одну любовь.
Стянул на новый лад
Недавно струны все,
Запел Алцидов труд,
Но лиры звон моей
Поет одну любовь.
Прощайтеж нынь, вожди,
Понеже лиры тон
Звенит одну любовь.
Ломоносов в Германии ходил по кабачкам и бегал за девушками и в то же время зачитывался Гюнтером — мастером любовной лирики и застольных песен. Все это должно было отразиться в творчестве. Но свою «легкую» поэзию Михайла Васильевич даже сохранять не стремился. Он был казенным, служилым человеком, а для государственных нужд из Гюнтера востребованной оказалась лишь «Ода принцу Евгению». Ломоносов-поэт как раз воспевал «вождей» и пренебрегал любовью. Однако альтернатива всегда стояла перед его сознанием. Через двадцать лет автор «Разговора с Анакреоном» с горечью признается в этом себе самому.
В декабре 1739 года «Хотинскую оду» и «Письмо» привез в Петербург Юнкер. Академики заинтересовались ими больше, чем переводом из Фенелона. По свидетельству Штелина (сменившего в качестве профессора элоквенции Юнкера; в отличие от своего предшественника, Штелин читал и говорил по-русски), Корф отдал письмо и «Оду» на рассмотрение ему и Адодурову. Адъюнкт Адодуров вместе с Тредиаковским и группой академических переводчиков (Иваном Ильинским, Иваном Горлицким и др.) входил, помимо прочих своих обязанностей, в так называемое «Российское собрание», учрежденное Корфом и занимавшееся публичным чтением и разбором академических переводов на русский язык.
По словам Штелина, «мы очень удивлены были таковым, еще небывалым в русском языке размером». Ода «была напечатана при Академии, поднесена императрице Анне, роздана при дворе, и все читали ее, удивляясь сему новому размеру». Тем временем Тредиаковский, которому труды Ломоносова тоже были даны на рецензию и который справедливо усмотрел в «письме» полемику со своими идеями, написал ответ. Но Адодуров и Иоганн Тауберт (новый адъюнкт, занимавшийся переводами с русского на немецкий), видимо, не согласные с контраргументами Тредиаковского и не одобрявшие его резкого тона (ведь ломоносовская ода уже была одобрена при дворе!), уговорили Шумахера «сего учеными ссорами наполненного письма для пресечения дальних, бесполезных и напрасных споров к Ломоносову не отправлять и на платеж денег напрасно не терять».
Однако напечатана «Хотинская ода» в то время не была: Штелин опять напутал. Академия уже отметилась по поводу победы, выпустив «Эпикинион, или Песнь победительную» — опус профессора Харьковской славено-латинской коллегии Стефана Витынского, написанный по правилам «Нового и краткого способа…». Про свой успех Ломоносов узнал, лишь вернувшись в Россию.
1
По пути в Россию, на корабле, с Ломоносовым случилось, может быть, самое необычное, поэтическое и печальное происшествие в его жизни.
Ему приснился сон. Он увидел маленький безымянный остров на Белом море, к которому однажды была прибита бурей «Чайка». Он мог отчетливо разглядеть остатки гукора, потерпевшего крушение, и на прибрежных скалах — тело своего покинутого много лет назад отца.