Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько раз, ваше высочество, и видела его, и говорила с ним.
— Глаза у него голубые, как у Шубина? Он высокий, стройный? Бороду носит?
— У него очень приятное лицо, и бородка у него русая, а какого цвета глаза, этого я не заметила, знаю только, что они загораются любовным блеском, не только когда входит Лизавета Касимовна, но и в её отсутствие, когда заговорят про неё. Волосы у него кудрявые, а ростом он, кажется, будет немного пониже Шубина и худощавее его... Кажется, он придерживается старой веры, судя по степенной походке его да по тому, что другого платья, кроме русского, я на нём не видела. Во всяком случае он из старолюбцев, это можно заметить с первого взгляда на него.
— Да ведь и тёзка большая старолюбка и с таким отвращением носит французское платье, что оно на ней сидит, как монашеская ряса! — заметила со смехом цесаревна. — А ведь красавица и, как ни уродит себя, на многих производит впечатление... И она так-таки ни крошечки не догадывается, что самый к ним ближайший человек умирает от любви к ней? Изумления достойна такая слепота!
— Я вам больше скажу, ваше высочество. Мне часто кажется, что и сам он не подозревает, какое у него к ней чувство, и оскорбился бы до глубины души, если бы кто-нибудь ему это сказал... Они странные люди, таких у нас при дворе никогда не было, да и не будет. Они точно по ошибке к нам попали. Не раз мы с мужем об этом говорили. Он вначале-то относился к Праксиным подозрительно, ведь их на места поставил сам князь Александр Данилович...
А про Меншиковых ты что слышала? — прервала цесаревна.
Страда их только, можно сказать, теперь началась. Княгиню совсем больную потащили в ссылку; отняли у них всё, что может дать покой и удобство...
— Бедные! — вздохнула Елисавета Петровна. — И что же они?
— Князю надо только изумляться, как он изменился, и куда только девалась его гордыня и жестокосердие! Смирился перед Богом так, что узнать его нельзя. Ну а дети-то у него всегда были кроткие и простые, не то что долгоруковские, — прибавила она со злобой.
— Правда, правда, немного мы выиграли от перемены, — заметила цесаревна.
И, помолчав, она приказала послать сказать Шубину, что ждёт его, чтобы ехать в Александровское...
— Да ведь сегодня ваше высочество ждут у царя на вечеринку с приезжими певцами, — напомнила Мавра Егоровна.
— Нет, Мавра, не в силах я сегодня никого из них видеть. Слишком тяжело, слишком болит сердце, один только человечек и может меня успокоить и развеселить... Знаешь, мне часто кажется, что всего было бы лучше, если бы я с ним куда-нибудь подальше удалилась от двора. Поселиться бы нам в моём малороссийском имении, у хохлов. Помнишь, как хорошо рассказывал про те места тот старичок, которого вы с тёзкой ко мне приводили в Петербурге после ареста Меншиковых? Он много дельного говорил, Егоровна, я часто его вспоминаю и очень бы желала его видеть... надо будет спросить про него у Праксиной... Он мне говорил, что меня там любят... Как бы хорошо мне там было!
— Не извольте про это думать, ваше высочество, вам совсем другое назначение дано от Бога...
— Какое назначение? Два раза стояла я так близко к престолу, что мнила себя на нём, мысленно уже распоряжалась Россией: кого карала, кого миловала, всё переделывала и перестраивала по своим мыслям, и всё это рушилось по воле Божией и по стараниям моих недругов. Чего мне ещё ждать? У нас царствует молодой царь, моложе меня, в жёны ему прочат самую гордую, властолюбивую и сильную духом девушку Русского царства, умную и ловкую, и к тому же бессердечную... Она сумеет так дело поставить, что мне о батюшкином наследии и думать будет нельзя... Пойдут у них дети...
— Да они ещё не обвенчаны, ваше высочество, и раньше как через четыре года царь жениться не может...
— И-и-и-и, милая! Таким, как Долгоруковы, всё можно! Ну а только скажу тебе, что жить мне вечно в таком страхе за себя и за всех своих, как я живу теперь, становится невтерпёж... Ступай-ка к Шубину, позови его ко мне да распорядись, чтобы нам скорее карету запрягли. Закатимся мы с ним на весь день к себе, туда, где нам бояться нечего, где можно забыться от здешней мучительной несносной грязи, притворства и вечного страха сказать лишнее, тому перекланяться, этому недокланяться, каждое своё слово, каждую улыбку, каждое движение обдумывать... сухотно всё это, надоело!
— А что же, ваше высочество, прикажете доложить царю?
— Пусть доложат, чтобы меня не ждали, да пусть это скажут при царской невесте — она так этому обрадуется, что не даст ему ни минутки про меня задуматься, вот увидишь!
— Сейчас пошлю Праксину за Шубиным...
— Пошли, он ей всегда рад, а сюда ты её не присылай, пожалуйста. Как увижу я её печальное лицо, так опять у меня сердце закручинится, а я сегодня хочу про всё дурное забыть, хочу весь день провести весело, радостно и любовно!
— Слушаю, ваше высочество.
Цесаревна уехала со своим возлюбленным, когда ещё солнце стояло высоко на небе и так припекало землю, что остававшийся в ложбинах снег побежал по улицам ручьями, образовывая на каждом шагу лужи, а когда оно ушло за гору и стало темнеть, в комнату Лизаветы, в которой она, запершись на ключ, молилась перед образами, на свободе изливая Спасителю своё отчаяние и печаль, постучались.
Пришлось подняться с коленей, пойти к двери и отворить её, чтобы впустить Ветлова.
При первом взгляде на него Лизавета догадалась, что мужа её в живых нет.
Исполнил Господь желание Праксина; ни одно ещё уголовное дело не кончалось в Преображенском приказе так тихо и быстро, как дело по обвинению камер-лакея его величества Праксина в сообщничестве с государственным преступником Докукиным, осмелившимся мечтать о низвержении временщиков, заменивших у власти Меншиковых. Никто не хлопотал за Праксина, и сам он каждым своим словом на допросе способствовал торжеству своих врагов. На объявление ему смертной казни он отвечал