Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Думаю, тут возникнет проблема. Наверное, французы, хотя кто его знает, возможны сюрпризы.
— А как с Японией? Японцы приедут?
— Не знаю, может быть. Если приедет Рекс Дуглас, то почему бы не приехать и японцам… Хотя вполне вероятно, что за японцев придется играть нам или бельгийцам. Французские организаторы наверняка уже все решили.
— Бельгийцы в роли японцев — это смешно.
— Я предпочитаю не опережать события.
— Все это отдает фарсом, несерьезно как-то. Получается, что главной игрой на конгрессе станет World in Flames? Кому это пришло в голову?
— Ну, не совсем главной игрой; она была включена в программу, и люди это одобрили.
— Я думал, преимущество будет отдано «Третьему рейху».
— Так оно и будет, Удо, — в докладах.
— Ну конечно, пока я распинаюсь по поводу разнообразных стратегий, все наблюдают за партией в World in Flames.
— Ты ошибаешься. Наш доклад поставлен на вторую половину дня двадцатого, а партия будет играться с двадцатого по двадцать третье и притом всякий раз после окончания докладов. А выбрали эту игру потому, что в ней могут участвовать несколько команд, только поэтому.
— Что-то мне расхотелось туда ехать… Понятно, почему французы хотят играть за Советский Союз: они же знают, что мы их выведем из игры в первый же день… Отчего бы им не сыграть за Японию? Ясное дело, продолжают хранить верность прежним блокам… Они и Рекса Дугласа постараются прибрать к рукам, не успеет он приземлиться…
— Ни к чему заниматься домыслами, это бесполезное занятие.
— Кёльнцы, я полагаю, такого события не пропустят?
— Конечно.
— Ладно. Пора кончать. Передай привет Ингеборг.
— Возвращайся скорее.
— Хорошо.
— И не переживай.
— Я не переживаю. Мне здесь хорошо. Я доволен.
— Звони мне. Помни, что Конрад — твой лучший друг.
— Я это знаю. Конрад — мой лучший друг. До свидания…
Лето сорок второго. Горелый появляется в одиннадцать вечера. Я читаю в постели роман о Флориане Линдене и слышу его крики. Удо! Удо Бергер! — разносится его голос над пустынным Приморским бульваром. Мое первое побуждение — затаиться и подождать. Голос у Горелого такой хриплый и жалобный, как будто от огня у него пострадало и горло. Открываю балкон и вижу его на противоположной стороне улицы. Он сидит на парапете Приморского бульвара и с невозмутимым видом, словно все на свете время принадлежит ему, дожидается меня; в ногах у него стоит большая пластиковая сумка. В том, как мы приветствуем друг друга, есть что-то жутковатое, и проявляется это в молчаливой обреченности, с которой мы вскидываем над головой руки. Между нами сразу устанавливается безмолвная, но прочная связь, и мы словно оживаем. Однако это впечатление длится недолго, до того момента, когда Горелый, поднявшись ко мне в номер, начинает выгружать из сумки, как из рога изобилия, пиво и бутерброды. Изобилие, конечно, скудноватое, но зато от души. (Незадолго до этого, проходя мимо портье, я вновь спросил про фрау Эльзу. Она еще не вернулась, ответил он, не поднимая глаз. Рядом с портье в огромном белом кресле сидит старик с немецкой газетой на коленях и наблюдает за мной со слабой улыбкой на обескровленных губах. Судя по его виду, жить ему осталось не больше года. Тем не менее, несмотря на крайнюю худобу, что подчеркивают выпирающие скулы и запавшие виски, в его взгляде ощущается невероятная сила; он смотрит на меня так, как будто давно знает. Ну как там на войне? — интересуется портье, и улыбка на лице старика становится шире. Так и хочется протянуть руку за стойку, ухватить наглеца за рубашку и как следует потрясти, но он, словно почувствовав что-то, отодвигается подальше. Я поклонник Роммеля, объясняет он. Старик согласно кивает головой. Ты жалкое ничтожество, вот ты кто, отвечаю я. Старик складывает губы трубочкой и снова кивает. Возможно, бормочет портье. Яростные взгляды, которыми мы обмениваемся, говорят сами за себя. И еще ты подонок, добавляю я, желая разозлить его или, по крайней мере, заставить придвинуться поближе к стойке. Ладно, вопрос исчерпан, произносит по-немецки старик и встает. Он очень высок, и его руки свисают почти до колен, как у пещерного человека. Однако это ложное впечатление, возникающее оттого, что старик сильно горбится. Так или иначе, но он настоящий великан: когда (или если) он выпрямится, в нем будет свыше двух метров. Но вся его властная сила сосредоточена в его голосе — голосе тяжелобольного упрямца. Почти сразу же, словно вставал он только для того, чтобы его увидели во всем величии, старик вновь опускается в кресло и спрашивает: еще какие-то проблемы? Нет-нет, спешит уверить его портье. Никаких, отвечаю и я. Превосходно, говорит старик, причем это слово звучит в его устах насмешливо и язвительно: пре-вос-ход-но, и прикрывает глаза.)
Мы с Горелым едим бутерброды, сидя на кровати, и рассматриваем прикрепленные мною к стене листочки. Он без всяких слов понимает, насколько вызывающ этот мой поступок. С другой стороны, есть в нем что-то от одобрения. В любом случае мы едим, погруженные в тишину, которая лишь изредка нарушается, когда мы обмениваемся дежурными фразами, и является частью той всеобщей тишины, что примерно час назад опустилась на гостиницу и городок.
После еды мы моем руки, чтобы не запачкать маслом фишки, и приступаем к игре.
В этом туре я возьму Лондон и тут же его потеряю. Перейду в контрнаступление на востоке и буду вынужден отступить.
Я бродил по пляжу, когда все было Тьмою, повторяя вслух забытые имена, погребенные в архивах, пока вновь не взошло солнце. Но забыты ли эти имена или просто ждут своего часа? Я вспомнил игрока, которого Некто видит сверху: одна голова, плечи, тыльные стороны ладоней и доска с фигурами как сцена, где разыгрываются тысячи начал и финалов; вечный калейдоскопичный театр; единственный мост между игроком и его памятью; его память, которая есть желание и взгляд. Сколько их было, неукомплектованных, необстрелянных пехотных дивизий, что держали фронт на западе? Или тех, кто, несмотря на измену, остановил наступление в Италии? Какие бронетанковые дивизии прорвали оборону французов в сороковом и оборону русских в сорок первом и сорок втором? А с какими дивизиями, сыгравшими решающую роль, фельдмаршал Манштейн вторично взял Харьков и тем самым избежал катастрофы? Какие пехотные дивизии прокладывали путь танкам в сорок четвертом году в Арденнах? А сколько боевых групп — не сосчитать! — принесли себя в жертву на разных фронтах, чтобы остановить врага? Нет единого мнения на сей счет. Только играющая память знает это. Разгуливая по пляжу или съежившись на кровати у себя в номере, я воскрешаю названия и имена, они обрушиваются на меня лавиной, и я успокаиваюсь. Мои любимые фишки: 1-я парашютная в Анцио, Panzer Lehr и 1-я дивизия СС «Лейбштандарте Адольф Гитлер» в Fortress «Europa» и еще и фишек, соответствующих 3-й парашютной дивизии в «Омаха-бич», 7-й бронетанковой дивизии во Франции сорокового, 3-й танковой в Panzerkrieg, 1-му бронетанковому корпусу СС в русскую кампанию, 40-му танковому корпусу на русском фронте, 1-й дивизии СС ЛАГ в Battle of the Bulge, Panzer Lehr и 1-й дивизии СС ЛАГ в «Кобре», танковому корпусу «Гросс Дойчланд» в «Третьем рейхе», 21-й танковой дивизии в The Longest Day, 104-му пехотному полку танковой армии в Африке… Даже чтение вслух Свена Хасселя[34]не могло бы стать лучшим стимулятором… (Кто это у нас читал одного Свена Хасселя? Все бы сказали, что М. М., это вполне в его духе, но на самом деле это был совсем другой тип, похожий на собственную тень, над которым мы с Конрадом в свое время вдоволь напотешались. Этот парень организовал в 1975 году в Штутгарте День ролевых игр. Игровым полем для него стал весь город, на улицах которого по правилам, заимствованным с небольшими изменениями из Judge Dredd,[35]была разыграна партия, посвященная последним дням Берлина. Рассказывая об этом сейчас, замечаю, что Горелый слушает меня с явным интересом, хотя вполне возможно, он притворяется, чтобы не дать мне сконцентрироваться на игре. Что ж, желание законное, но только все это напрасно, поскольку я способен перемещать свои корпуса с закрытыми глазами. В чем состояла игра, называвшаяся «Берлинский бункер», каковы были ее цели, каким образом достигалась победа и кто тут побеждал — все это так и осталось не совсем понятным. Двенадцать игроков изображали солдат, занимавших круговую оборону на подступах к Берлину. Шесть игроков выступали в роли представителей Народа и Партии и могли действовать только внутри оборонительного кольца. Трое игроков представляли Руководство и обеспечивали взаимосвязь между остальными восемнадцатью, чтобы те не оказались вне кольца, когда оно сжималось, что происходило постоянно, и, главное, чтобы само это кольцо не было прорвано, что неизбежно должно было случиться. Наконец, был еще один участник, наделенный довольно неопределенными и тайными функциями. Он мог и должен был перемещаться по осажденному городу, но был единственным, кто не знал, где проходит линия обороны; он мог и даже обязан был совершать объезд города, но был единственным, кто не знал ни одного из его защитников. Он обладал правом смещать членов Руководства и ставить на их место представителей Народа, но делал это вслепую, оставляя в условленном месте письменные распоряжения и получая донесения. Его власть была столь же велика, как его слепота, — наивность, по словам Свена Хасселя, — а его свобода столь же велика, как постоянный риск, которому он подвергался. Над ним была установлена своего рода незримая опека, поскольку конечная судьба всех участников зависела от его судьбы. Как и следовало ожидать, игра закончилась полным конфузом: кто-то из игроков заблудился в предместьях, кто-то сжульничал, кто-то с наступлением темноты самовольно покинул свою позицию, а некоторые участники за всю игру так и не увидели никого из партнеров, если не считать арбитра, и т. д. Разумеется, ни я, ни Конрад в этом действе не участвовали, хотя Конрад взял на себя труд наблюдать за событиями из спортзала Промышленного техникума, где состоялось открытие Дня игр, и впоследствии рассказывал, как тяжело неудача сказалась на моральном состоянии новоявленного Свена Хасселя. Через несколько месяцев он уехал из Штутгарта и теперь, по словам всезнающего Конрада, живет в Париже и занимается живописью. Не удивлюсь, если встречу его на конгрессе…)