Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и такая еще помеха: сам подсудимый. Он упорно не хочет помочь себе самому.
— Саранцев, мне уже надоело! Хватит, черт побери! Перестаньте валять дурака. Вы расскажете всю правду. И поможете мне, наконец. Мне и себе.
Это я говорю тоже в комнате для свиданий. Но в другой. Прошел почти год. Саранцев в колонии. Работает. Соблюдает режим. Мне не пишет. По-прежнему ко всему безучастен. Палец о палец не хочет ударить, чтобы вернуться домой, где ждет его мать, которую мне удалось перетащить в Москву из ярославской деревни. Сторожит оставленную им комнатушку, в которую, похоже, его вовсе не тянет.
Я приехал к нему — на Урал, в далекую даль, и я не уеду отсюда, пока не заставлю его написать. То, что знает только он сам. Он один, и никто другой.
И он пишет. Все, что помнит, — про «жертву». Про квартиру и мебель, про картины, статуэтки, сервизы… Он описывает гардероб «потерпевшей» — платья, кофты, жакеты. Он припоминает домашние тайны, о которых она ему рассказала, — тайны, известные близким, но отнюдь не пьяным насильникам, влезшим через окно. Перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях — все эти ничего не значащие детали, которые должны его спасти, потому что, взятые вместе, они доказывают самое главное: Саранцев и Кузина были знакомы. Близко. Давно.
Опускаю подробности своих хождений по высоким инстанциям: ведь это рассказ о Саранцеве, а не обо мне. В ту далекую пору безвестному адвокату совсем мальчишеской внешности попасть на прием к жрецам советского правосудия было почти невозможно. Быть внимательно выслушанным и понятым — еще того менее. Но пробился, пробился…
Был выслушан и, в конце концов, понят. Спасла, я думаю, экзотичность сюжета — ни на что не похожего, выходящего вон из ряда. Докладывая «содержание дела», я сам так увлекался, что, наверно, увлекал и тех, кто какой бы то ни было увлеченности был лишен хотя бы по статусу. Тех, для кого любое проявление человеческих чувств было бы очевидным признаком профнепригодности.
Решились-таки проверить все наши доводы!.. Сподобились… И пришел еще один ответ. Не бланк с заранее напечатанным текстом, а отстуканное на машинке письмо, и в нем слова: «Не виновен».
Из колонии Саранцев сначала приехал ко мне, смущенно обнял, заплакал. Теперь он уже не скрывал, чего ему стоил этот год и как он настрадался. Только мать не дождалась сына — умерла в одночасье. От горя. В медицинских справочниках такая болезнь не значится, но в реальности она есть, и об этом все давным-давно знают.
Опечатанную комнату Саранцеву вернули. В автохозяйстве его ждали — сразу подыскали работу. Иногда мы говорили по телефону. Раз от разу голос его становился все бодрее, он шутил, подтрунивал над собой и даже сказал, что с прошлым покончено, что пора начинать новую жизнь. Я пожелал ему второго дыхания, он понял меня, рассмеялся и пообещал доложить об успехах.
Но «доклада» все не было, время шло, дело Саранцева вытеснили из памяти другие дела — незавершенные, а значит, и более важные. И тут вдруг он объявился, позвонил, сказал не без гордости: «Завтра женюсь». Добавил: «Вы мне как крестный. Будьте моим кумом. Ну, свидетелем в загсе». На воскресенье у меня были другие планы, но отказать не хотелось, к тому же я сам его подбивал все забыть и начать с нуля. Он послушался, и теперь мне предстояло скрепить своей подписью его новую жизнь.
По дороге в снегу забуксовала машина, желающие помочь, подтолкнуть нашлись далеко не сразу. Когда я приехал, церемония уже подходила к концу. Саранцев бережно поддерживал под руку свою невесту, на которой не было подвенечной фаты — наряд ее, строгий и скромный, говорил о культуре и вкусе. Я вгляделся в невесту и обомлел: не может быть! Да это же Кузина!.. Конечно, она…
— Какую фамилию желаете носить в браке? — спросили ее.
— Саранцева, — раздалось в ответ.
Голос ничем не напоминал мне тот, что я слышал в зале суда. Но точеный античный профиль, темные волосы, гордо посаженная голова, холодный взгляд серых глаз, устремленный куда-то в пространство, — все это осталось. Словно и не было ничего позади.
Потом вызвали подписаться свидетелей. Я подошел к столу, взял ручку, и тут почему-то мне стало смешно. Чувствую — не могу удержаться. Да еще Саранцев подмигивает, кусая губы.
— Как не стыдно, свидетель, — с укором сказала мне женщина, которая ведала церемонией. — Взрослый человек, а держать себя не умеете. Нашли, понимаете, где смеяться…
Кто не помнит классическое начало «Анны Карениной»? Еще бы! Его еще в школе заучивали. По крайней мере в той, где я учился: она отличалась особо высоким для тех времен уровнем преподавания словесности. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Лев Николаевич это здорово придумал. Во-первых, афористично: начало романа сразу стало пословицей. Во-вторых, ужас как завлекательно: читателю сразу ясно, что его ждет запутанная семейная интрига, где супруги будут несчастливы (уже интересно!), да к тому же не так, как другие, а совсем по-особому, и, чтобы узнать, как именно, надо читать внимательно. И обязательно до конца. Под стать первой и вторая фраза романа, ставшая тоже пословицей: «Все смешалось в доме Облонских». После нее только и остается усесться поудобнее на диване и следить за тем, как там у них все смешалось и к чему это в конце концов приведет.
Две семьи, в счастье-несчастье которых нам предстоит разобраться, сначала полностью соответствовали первой половине категорической формулы классика. Они были счастливы — в той мере, в какой может быть счастлива семья, живущая в коммуналке от зарплаты до зарплаты, где муж выпивает только по праздникам и — случай, из ряда вон выходящий! — в погоне за посторонними юбками почти не замечен. Во всяком случае, не настолько, чтобы из этого мог получиться даже незвонкий скандал. Что же до второй половины суждения Льва Николаевича, тут, пожалуй, можно поспорить: две семьи, к знакомству с которыми мы приступаем, вроде бы его опровергли, поскольку и в несчастье своем, по крайней мере сначала, никакой оригинальностью не отличились. Ну, не сложилась жизнь, была любовь да и вышла: банальнее ничего не придумаешь.
И лишь нежданный поворот в их судьбах, предвидеть который был бы не в состоянии даже самый лихой сочинитель сюжетов, смог все же классика реабилитировать. В итоге все получилось точно по его модели, разве что с небольшим коррективом: счастливые ничем не отличались от несчастливых. Они никак не походили на других таких же. Тем и отличаются обычно семейные драмы, доходящие до суда: все не так, как у всех…
Впрочем, в нашей истории, когда она подойдет к концу, вообще будет сложно понять, кого — в данном конкретном случае — можно назвать семьей и каким содержанием, применительно к нашим героям, наполнить затасканные, лишенные внятного смысла понятия «несчастье» и «счастье».
Всего в коммуналке на Стромынке жило четыре семьи, из них две дружили домами, не выходя из своей квартиры, а две другие находились, напротив, в лютой конфронтации с дружившими, хотя и не ладили между собой. Но давно ведь известно, что, во-первых, общий противник сближает его недругов, а во-вторых, зависть сближает еще больше.