Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «смертное время» изменялись походка и движения людей. Людей «качало», ноги путались, волочились, «не держали». Падали от незначительного толчка. «У людей была особая походка, — вспоминал директор ГИПХ П.П. Трофимов. — Народ стал ходить тише и тише — так ходили старики, взрослые и дети. Никто не торопится. Редко кто кого обгонял». Горожане, казалось, не шли, а «ползли», движения являлись замедленными и осторожными. Некоторые, в том числе и дети, чтобы не упасть, ходили с палочками или костылями. «Нужно выходить из дома с таким расчетом, чтобы посидеть — раза четыре… иначе не дойти», — рассказывал врач В. Гаршин{442}.
Уставшие, обессиленные, опустошенные, даже утратившие волю к жизни люди переставали следить за собой, за своей внешностью и гигиеной. Исчезновение цивилизованного быта, закрытие бань, прачечных и парикмахерских являлись одними из главных, но не единственными причинами этого. Иначе и не могло быть в то время, когда нередко перестали оглядываться друг на друга, опасаясь встретить предосудительный взгляд, поскольку многие вели себя так же. Даже имея хорошую одежду, иногда облачались в самую плохую, в «тряпье» — не коптить же буржуйками яркие, эффектные одеяния, не облачаться же шатающейся, падающей от истощения женщине, с обезображенным нарывами и фурункулами лицом, в красивое пальто — кого оно теперь сделает привлекательным? Так становилось привычкой пренебрежение к цивилизованным обычаям, даже если их, хотя бы отчасти, еще можно было соблюдать. «Поражает, как все-таки народ опускается… При встрече я… наблюдал, как некоторые неделями не умываются, с грязными лицами, носами, ушами, в грязных рубашках, воротничках, многие не бриты», — возмущался в феврале 1942 года заведующий райпромкомбинатом А.П. Никулин, тут же, однако, оговорившись, что «большинство все же бодрые и подвижные, опрятные и уверенные в своих силах». Этим оптимизмом, заметим, пропитан весь его дневник{443}. Можно было бы возразить ему, что стирать нечем и негде, что теплой воды мало, что лица покрывались копотью буржуек каждый день, — и услышать в ответ истории о тех, кто чистил и стирал одежду и в холодной воде, кто отскабливал от черноты лицо как мог, кто брился каждый день.
Небритость примечалась особо — считалось, что с этого и начинается «сдача» человека. Возник даже термин «моральная дистрофия». Помимо прочего, он служил и средством порицания тех, кто занимался, по словам Э.Г. Левиной, «спекуляцией на обстановке» и использовал дистрофию как «ширму для оправдания грязи и лени». Совсем уж «опустившихся» людей стыдили, не щадя их чувств, — этим, правда, чаще занимались руководители разных рангов, а не сослуживцы. Но на упреки мало кто обращал внимание, «размораживание» блокадного человека происходило постепенно и естественно, по мере того как стирался «смертный» налет с облика города. «…Раньше была женщина как женщина, а тут страшилище прямо! Грязные руки, как у трубочиста, лицо грязное, волосы трепаные», — рассказывал о том, что видел зимой 1941/42 года заведующий культпропом завода им. Молотова И.М. Турков. Уговоры не действовали: «Наконец, публично отстегал, только это помогло»{444}.
Испытания, пережитые ленинградцами зимой 1941/42 года, в значительной мере отразились на их одежде. Люди постоянно мерзли — дома плохо отапливались, все были истощены: никакие «жиры» тело не согревали. Использовалась, как выразился один из блокадников, «сборная» одежда. Каждый вынимал из своего гардероба всё, что имелось, иногда и замызганное и засаленное тряпье. Не до приличий было, главное — чтобы оно грело. В. Саянову встретился на Аничковом мосту художник с мольбертом, «на нем были валенки с галошами, обернутые в какие-то тряпки. Поверх шубы дамская кофта»{445}. В стеганых штанах, ватниках, платках ходили и мужчины, и женщины. Надевали на себя несколько слоев теплых вещей, не заботясь о том, делает ли это фигуру уродливой: человек казался облаченным в сарафан. Е.В. Гуменюк вспоминала, как ее семья выезжала из Ленинграда в 42-градусный мороз: «На папе (а он был болен) — два костюма, пальто и сверху ватное одеяло». Горожан с накинутым поверх пальто покрывалом видели не раз — чаще среди них встречались люди с «дистрофической» внешностью. Поскольку многие являлись исхудавшими, шубы подвязывались веревками. Обычно носили зимнее пальто, причем иногда надевали одно на другое и затягивали ремнем — так было теплее. Холод ощущался столь сильно, что зимнюю одежду — шубы, валенки, пальто — носили и в мае—июне 1942 года{446}.
Валенки имелись не у всех — горько говорить, но именно их быстрее всего снимали с мертвых на улицах и во дворах. Носили и рваные боты — чинить их зимой было некому, а купить невозможно. «У меня не было теплой одежды, только короткие суконные боты. Чтобы не замерзнуть, я обертывала ноги какими-то старыми кофтами и влезала в валенки 45-го размера, то есть на десять номеров больше» — случалось и такое. Очень тяжело читать описания того, как были обуты дети, найденные у тел мертвых матерей и забранные в детдом. Старались увезти их быстрее, не прикасаясь к одежде и обуви, покрытой вшами и нечистотами. «У кого ноги обмотаны тряпками, у кого ботинки рваные, у кого валенки, чулок не было ни у кого» — так выглядели двух-трехлетние сироты, привезенные зимой в распределитель на Подольской улице{447}.
Дополняли картину «блокадной» одежды многочисленные мешочки, металлические коробки, склянки, даже жестяные консервные банки. Все это дребезжало, лязгало, стучало, когда складывалось в сумку или большой мешок. Несли их, по свидетельству А. Коровина, «все ленинградцы от детей до глубоких стариков». В них приносили в столовую хлеб, обычно съедавшийся вместе с супом, еще какие-нибудь «приправы», казалось, делавшие пищу вкуснее. Из них ели, потому что в столовых не хватало тарелок. В них уносили из тех же столовых домой несколько порций «бескарточных» супов, компоты, «комки овсяной каши, завернутые в заскорузлую мокрую тряпку… бутылки с пенистым супом из мороженой черной муки». Позднее, с лета 1942 года, к тем, кто носил с собой многочисленные склянки, стали относиться даже брезгливо — но обычаи зимы преодолевались с трудом{448}.
И все-таки люди, когда это становилось возможным, старались выглядеть хотя бы чуть красивее — особенно женщины. Многие еще пытались «держаться» и в конце 1941 года — не сразу исчезали у блокадников привычки и манеры прошлых лет. «На бабку посмотришь, так делается жутко, а она еще претендует приобрести ей галоши, платье и т. д.», — с удивлением отмечал в дневниковой записи 15 декабря 1941 года П.М. Самарин, не преминув сказать, что отданной под его опеку «старухе-покойнице» было 82 года. Это редкий случай, но видели и людей (не только из артистического мира), которые ходили подтянутыми, в выглаженных костюмах. И это были разные люди. Трудившаяся на фабрике «Рабочий» М.А. Бочавер перекраивала платье и блузку, чтобы «не добавлять страха людям», искусствовед Ф.Ф. Нотгафт, работавший в Эрмитаже, сразу обращал на себя внимание безукоризненным видом, а художник И.Я. Билибин, «одетый в ватник, неизменно был при галстуке»{449}.