Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что вы всегда как будто где-то далеко. Видимо, в своих немедицинских мыслях. Даже когда я был у вас на приеме. Вы вроде и старались реагировать, ускоряться, но ничего у вас не получалось. Не думаю, что во врачебной практике допустимо подобное отсутствие духа. И уж тем более приступы умопомрачения, тут и говорить нечего. Вы меня чуть не сделали инвалидом. Согласитесь, после всего случившегося как-то не хочется иметь дело с таким врачом, как вы. Немного боязно за свое здоровье. Да и за жизнь.
У Веры в груди словно что-то резко и бесшумно опадает. Злость осыпается, и сердце замирает на полустуке, проваливается в пустоту.
– Я просто хотела вам помочь. И тогда, в морге…
– Это очень мило с вашей стороны, но в подобной помощи я не нуждаюсь, – вновь улыбаясь, перебивает Коршунов.
– Это я уже поняла.
Объяснять больше ничего не хочется, да и незачем. Вера медленно возвращается к лифту, чувствуя, как внутри все высыхает, разваливается под натиском белоснежных стен «Cumdeo» и всего окружающего пространства – крепкого, ненасытно цветущего. Под взглядом деятельных полнокровных людей, которым не нужна никакая помощь. И никогда не была нужна.
Она уже нажимает на кнопку первого этажа, когда Коршунов обращает к ней свою последнюю, жалостно-презрительную улыбку:
– А про то, что вас якобы ценят пациенты… Что ж, на здоровье. Принимайте от них в благодарность бело-зеленые конвертики с оранжевыми елочками.
Двери кабины смыкаются, и лифт бесшумно устремляется вниз.
Откуда он знает? Откуда? Конвертик. Помойка. Снегопад. Мамин несделанный аборт. Аркадий Леонидович.
Разрозненные образы захлестывают Веру. Стучат и сверкают в голове припустившим ливнем, тонким битым стеклом. Впрочем, Вера почти сразу вспоминает о газете, которую читал Аркадий Леонидович, и о статье про «медиков-взяточников».
Видимо, и Коршунову попалась на глаза та самая статья с фотографией конвертика. И он вдобавок решил намекнуть, что я принимаю от пациентов деньги. Обвинить меня в коррупции. Для полного комплекта моей профнепригодности.
Придумав такое – вполне логичное – объяснение последним услышанным словам, Вера немного успокаивается. Выходит из лифта и бесшумным размеренным шагом покидает «Новый город».
Однако успокоение длится недолго. Неудавшийся разговор, презрительные интонации Коршунова, его манерная ядовитая снисходительность – все это никуда не уходит, не рассеивается, как по волшебству, в уличном воздухе. Вера мысленно пытается ему возразить, размягчить свою уплотнившуюся кристаллизованную обиду. Но обида никак не оформляется в слова. Не доходит до высказывания, застревая на подступах к сознанию мучительно-острой болью, – словно почечные камни в мочеточнике.
Ну и что, пусть он думает обо мне что хочет. Пусть живет своей жизнью. А я, раз обещала, поборюсь за свою. Меня на работе уже заждались пациенты, надо бы поторопиться.
Но торопиться не получается. Ноги несут Веру не через сквозные дворы, а в обход, с горьковатой инертной вялостью. Вера чувствует себя если не сломленной полностью, то по крайней мере надколотой – будто через все сердце побежала глубокая продольная трещина. И теперь совсем нет сил, чтобы спешить, переживать о предстоящем рабочем дне, мчаться сквозь серое марево бетона, сквозь банно-тяжелый воздух. Хочется как можно дольше задержаться в пути.
Когда больничный двор наконец вырисовывается перед Верой, первое, что она видит, – это голубовато-серый тонкий силуэт Леночки, внучки Аркадия Леонидовича. Силуэт практически неподвижен, лишь слегка колеблется, словно зависая между блеклостью корпусов.
Странно. Что она тут делает? Ведь ее деда перевели в другую больницу. Или я тогда что-то неправильно поняла?
Вера подходит ближе и удивляется еще больше. Когда Леночка приходила в прошлый раз навещать Аркадия Леонидовича, она казалась совсем молодой, очень бодрой румяной девушкой. Дружелюбно шутила, угощала медсестер глазированными желейными конфетами, и ее лицо с каждой улыбкой озарялось треугольником ямочек. А теперь она как будто резко постарела, лет на пятнадцать, щеки покрылись мыльной бледностью, а вокруг потускневших глаз прорезались тонкие морщины.
Может, конечно, ее дедушка уже отошел в мир иной. И она глубоко переживает. Но чтобы настолько… А главное, зачем ей приходить сюда?
– Добрый день, – неуверенным, словно осторожно ощупывающим голосом говорит Вера. – Как поживает Аркадий Леонидович?
Леночка медленно поворачивается и смотрит на Веру мутноватым потерянным взглядом.
– Кто?..
– Аркадий Леонидович. Ваш дедушка.
В ответ Леночка лишь неопределенно качает головой и уходит прочь – тихая, зябкая, словно моросящий дождик. Ее голубовато-серое ситцевое платье и костлявая, как бы некрепко свинченная фигура моментально растворяются среди бесцветности больничного двора.
Надо будет выяснить у коллег. А впрочем… так ли уж надо?
Вера заходит в свой корпус и неторопливо поднимается на третий этаж по скошенным, сильно стоптанным у перил ступенькам. Больничная лестница всегда производит на нее впечатление ненадежности, хлипкости. Словно кое-как составленная груда разномастных тарелок.
Вот и до боли знакомый коридор. Обколотые плиточные квадраты плавно переходят в узорчатый бугристый линолеум со следами подсыхающей уборки – грубых грязноватых разводов. Словно по полу размазали густое больничное отчаяние. В ординаторской приоткрыта дверь, и оттуда пахнет подогретой в микроволновке сладковато-вялой едой. Оттуда же тонкой лентой тянется еле слышная, сильно приглушенная музыка. Такие же, как и еда, вялые, многократно разогретые песни.
Вера уже собирается зайти, но нечаянно слышит голос коллеги Жени и резко останавливается.
– А не знаешь, Захарова пришла сегодня на работу?
– По идее должна была. Но я не видел, – отвечает сквозь глухое чавканье еще кто-то из коллег, кажется, Руслан.
– У нее вообще-то сегодня прием.
– Да она вообще какая-то странная. Хочет – приходит, не хочет – не приходит.
– Насчет того, что странная, – это точно. Дней десять назад накинулась на меня в коридоре, стала выспрашивать про какого-то Леонида Акакиевича или что-то в этом роде. Я вообще на операцию спешил и так в итоге и не понял, чего она от меня хотела. А вчера Виталик-санитар сказал, что видел ее поздно вечером в морге, в секционной, на полу, нормально?
Вера прислоняется затылком к шершавой стенке, пытаясь затаить в глубине тела внезапно сбитое, поверхностное дыхание. Успокоить разбушевавшуюся в голове пульсацию.
– В смысле – на полу?
– Ну, сидела в углу в каком-то полном неадеквате. Какой-то бред несла про то, что не нужно ни к кому лезть со своей помощью. Он сначала даже подумал, что она обкуренная. Но это все-таки вряд ли.
– Ну, про обкуренную и правда вряд ли. Но вообще, честно говоря, она и без курева, по-моему, не вполне адекватная.
– Ты про ту давнюю историю с предчувствиями?
– Да не, я даже не про это. Та история – вообще, может, просто слухи. Я