Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он мне мешает играть! Я не могу заниматься при чужих!
Ты молча убирала и исчезала, а метроном стучал, и мое время утекало с той неторопливостью, которая потом сменяется бестолковой спешкой…
Однажды Валька заснул на диванчике. И во сне он продолжал прижимать к груди матерчатого слона в зеленой курточке. Струйка слюны сползла на подушку, на вышитого попугая, и я торжественно ткнула туда перстом — это была твоя любимая подушка, и я втайне надеялась на возмездие. Но ты принесла тряпочку и крепко обтерла бледные губы.
Варвара явилась на другой день. Валька сидел под роялем и безуспешно пытался подманить Мишку. Валька прекрасно понимал дистанцию между собой — тощеньким, в заношенной рубашке, в хлюпающих девчачьих башмаках, — и котом царственного вида. В счастье он не верил, но просто могла выпасть удача — погладить по глянцевой спинке, почесать за лоснящимся ухом. Мишка восседал на верхней полке этажерки, прямо на «Детском альбоме» Чайковского, и позволял собой любоваться. Варвара выросла на пороге, и Валька, вздохнув, выполз из-под рояля и остановился позади меня. Он не держался за мою руку — четко знал свои права, — но одновременно как бы и пользовался правом экстерриториальности, пока оно на него распространялось самим фактом его пребывания под сенью моей юбки.
— Ну что, не надоел мой малец? Нет? Ну ладно, поигрались — и будя, — она неожиданно ловким движением выхватила мальчишку из-за моей спины и потащила к выходу. От ее ватника пахло свежими опилками, и табаком, и сапогами, и доски пола слабо постанывали под ней. И тут тихий Валька завизжал. Он приседал и ехал по полу, не делая ни одного протестующего движения, и из его разинутого рта вырывались неслыханные звуки. Я побежала вслед.
— Отпустите! Что вы делаете!
Варвара выкинула орущего мальчишку на площадку и обернула ко мне плоское, оскаленное лицо. Дверь захлопнулась.
Вечером ты сидела в кухне, уронив руки между колен, и полосатый передник чуть колыхался от дыхания.
— Почему у нее не отнимут ребенка? Ведь ее все во дворе знают! Он ее так боится! Она его, наверно, бьет! Ну чего ты молчишь?
— Да, — сказала ты, — бьет. Иди мойся. Пора спать.
Варвара и Валька скоро исчезли, и ты хмурилась, отворачивалась в ответ на мои приставания: «Ну, значит, уехали».
Люди возвращались из эвакуации, двор сделался шумнее, и у всех находились дела, обиды, надежды, в которых ты почему-то имела долю. Доля состояла в том, что приходили усталые, заплаканные женщины, разматывали платки и рассказывали одну на всех бесконечную историю о том, как пропали вещи, как вселились чужие люди, как негде голову приклонить, — и ты кивала, у тебя на лице был написан такой интерес, что я невольно прислушивалась — нет, все то же, не касавшееся ни меня, ни тебя.
— Чего они все ходят? Что ты можешь сделать? Ты же не начальство!
В ответ ты загадочно поджимала губы — и не спорила. И только отголоски твоих схваток — то с управдомом, то с какими-то неправильно вселенными жильцами, то с начальником паспортного стола — вдруг вклинивались в обеденные воспоминания о прежней жизни. Воспоминания возникали как островки в море житейском. Внезапно посреди обеда, поставив на стол миску с постной картошкой, ты начинала — без вступления:
— …а мама ему: нет, пятак за арбуз я не дам! И он идет за нею и уговаривает: мадам, ну — четыре копейки, и все ваше! Она и отвечать не стала, вошла в ворота, а он на мажаре следом въезжает: мадам, куда остальное сгружать? Вот такие цены были!
Я фыркала и смеялась — не над рассказом, над тобой; ты обижалась, но к вечеру равновесие восстанавливалось. А вечером, когда лампа под зеленым «гигиеническим» абажуром освещала круг на письменном столе, тихо появлялась фигура в платке, и платок разматывался, и слышалась бурная, взахлеб речь: вернули комнату, и стулья в ней, — подумайте! — и прописали невестку, и предоставили прежнюю квартиру, а ты кивала, строго глядя, и не сразу поймешь, с доброй вестью пришли или с печальной… А то приходили старухи и диктовали тебе причудливые письма к далеким сыновьям — со всякими поклонами и приветами, и меня выставляли на кухню, чтобы не смущала, и вынимали из узелков мятые конверты, и долго их разглаживали заскорузлыми ладонями, и ты надписывала адреса особенно разборчиво и крупно. А я росла среди этого и думала, что так и надо, и шарканье ног, и деликатно приглушенные ночные голоса были частью нашей с тобой жизни, и если б не то, что ты старалась все это сделать втайне от папы, то считала бы, что так у всех.
Про отца его знакомые говорили: он делает много добра, и я не могла понять смысл этой фразы, а сам он существовал во времени и пространстве отдельно от нас и не возбуждал во мне желания приблизиться к нему. Да, впрочем, это было почти невозможно, до такой степени редко его тело (в разлуке с душой) помещалось под общей крышей с нами. Очень давно — я едва переросла карман на твоем переднике — он выкрикнул в пылу спора: «Для меня на первом плане — работа, моя работа, а моя семья — потом, после!» Многое рассеялось в тумане детства, а эта формула крепла в моем сознании с годами. Другие отцы так не говорили. Факты накапливались незаметно, а выводы вспыхивали в мозгу внезапно, на манер взрыва. В данном случае взрыв состоял в том, что отец у меня есть — и как бы нету. Раз меня не любят прежде и больше всего, то и не надо вовсе. На этом свои отношения с отцом я посчитала исчерпанными, и право же, это было бы, пожалуй, лучшее решение, чем то, которое нам навязала впоследствии жизнь…
Все дальше я уходила от тебя — вдогонку за человеком, который показался мне куда роднее. Я шла за ним неостановимо, словно дитя за гаммельнским крысоловом, и не оглянулась ни разу: волшебная дудочка чего только