Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не пойду сегодня на демонстрацию не только потому, что я стара и слаба. Я могла бы выйти на Смоленский бульвар и, сидя на скамеечке, как-то слиться с двумя потоками человеческих масс, с их красными знаменами и плакатами. Красное знамя, поскольку это знамя свободы и жертвенной крови, в годы молодости было моим знаменем. Многое на плакатах – кроме безбожия – я приемлю. Многому тому, что на них, если бы я была помоложе, я бы с радостью отдала свои силы. Учащимся, молодости, детям, в частности – беспризорникам.
Но меня огорчает самое слово “массы”: сейчас же возникает представление о какой-то икре, о размельченных крупинках зерен, замешанных в общее тесто. Если бы такая “масса” декретно не объединилась вот в такие искусственные потоки, шла бы в них сегодня радостно и добровольно, – кто хочет и куда хочет, на разные площади, в разные сады. Там пусть ожидала бы ее музыка, митинги, угощение, можно было бы только радоваться. В этой же шагистике во всякую погоду, под барабан (даже мои глухие уши услышали барабанный бой со Смоленского бульвара) есть что-то бездушное, что-то милитаристическое, Николай I, Павел I в “Поручике Киже”[274].
Слово “массы” точно нивелирует личность, прессует ее, сливая в какой-то бетон для целей строительства. Я бы хотела, чтобы в такой демонстрации, как сегодня, пусть все было бы как есть, но с тем, чтобы каждая единичка этого миллиона, продефилировавшего по Красной площади, была полна настоящего энтузиазма, настоящей веры в идею коммунизма (по существу такую высокую и прекрасную), а не шла бы, как лавина.
10 часов. Квартира А. Тарасовой
Аллочка в театре играет Елену в “Страхе”[275]. Мы с подружкой моей Леониллой (Аллина мать) ходили в “дорогой магазин” за колбасами. И на ужин, и Аллочке в дорогу. Завтра в 7 часов утра она едет на гастроли во Владимир. Такова ее жизнь последние годы: спектакль на спектакле, гастроли, концерты. Почти год – киносъемки (“Грозы”).
На углу Тверской и Огаревской над входом в огромное здание почтамта вращается, освещенный извнутри, синея своими океанами, большой глобус. Над ним цепи красных, белых и зеленых огней и геометрические фигуры, осененные сверху электрической пятиугольной звездой. Народ толпится на углу, созерцая то гаснущие, то вспыхивающие лампочки. Громкоговорители ревут что-то мажорное, нескончаемый пестрый поток льется вниз к Театральной площади. Там стоит, верно, какая-нибудь гигантская модель машины под лучами разноцветных прожекторов.
Всю жизнь поражает меня эта бедность, однообразность, невыразительность народных торжеств. Для тех, кто в них вливается как их активная частица, есть, вероятно, компенсация, какой я не знаю – усиление, расширение своего “я” до ощущения коллектива. Гражданину вселенной не нужно гулять по улице в общем потоке для того, чтобы почувствовать свое единение с Целым. Это лучше всего чувствуется наедине с собой. Или в дни общих бедствий. Или в моменты великого исторического сдвига, как было в Москве в февральские дни 16 лет тому назад.
И все-таки праздничный вид улиц порадовал меня. Приятно было видеть на лицах вместо обычной угрюмой озабоченности оживление небудничного порядка, глаза, устремленные на огни иллюминации, а не на кооперативы с модным и тоскливым вопросом: что дают? И эти спокойные шаги прогулки вместо лихорадочного бега на службу и со службы.
26–27 июня. Москва
Перед глазами у меня все стоит этот молодой рыжий комсомолец, который приходил в нашу квартиру обивать потолок. Нашему дому грозит обвал, потолки в трещинах, осыпаются, пол коробится, оттого что под домом проводят метро. Рабочий, юноша лет 22-х, сидел, отдыхал с папиросой на подоконнике и, ласково, назидательно глядя на меня блестящими серыми глазами, говорил: “…оно, конечно: жить в таком доме – мало удовольствия и даже опасно. Многие обижаются на метро, а того не понимают, что нужно же при такой населенности упорядочить движение”. Я согласилась с ним. И тогда он уже задушевным тоном продолжал: “Ведь надо же правду сказать, товарищ, против запада, и против Саши (так называл он САСШ Америки) мы отстали. И значит, должны догнать. И догоняем вовсю. Рабочий день у нас 24 часа на стройках. Наша нефть уже на всех рынках, и в Париже, и в Берлине, и на востоке. Оно, правда (с мягкой, виноватой улыбкой), правда, что провинция сидит без керосину. Но, если здраво рассудить, на социализм работает одна Москва и такие города, как Магнитогорск, Горловка. И тех, кто работает, нельзя оставлять без отопления, освещения. Мы работаем для будущего. А провинция – для себя. Пусть они скажут, какая у них цель! Нету ее. А мы, кто строит, знаем, что нам обязательно нужно догнать капиталистические страны. Это – цель”.
– А я думаю, товарищ, что цель дальше и больше, – сказала я.
– Как так? – спросил он заинтересованно и даже папиросу бросил.
– Цель, по-моему, – служение тому будущему, когда совсем не будет капиталистических стран, и некого будет ни догонять, ни перегонять, и можно будет ощущать всех народов, всех людей на своей планете как одно всемирное братство.
– Это вы правильно, – сказал он. И задумчиво прибавил: – До этого мы с вами, конечно, не доживем. Но хорошо для этого жить, хорошо, что пришлось в это время жить.
Бесконечно тронуло меня его лицо, его слова. С утра до вечера обсыпанный известкой отбитой штукатурки, не успевающий из-за спешности работы пообедать, он сумел вложить в это, и вложить действенно, свою высшую мечту о благе человечества. И он служит миру всего мира по-своему и тем, что отдает всю энергию работе, и тем, что готов пропустить для нее обед, и не ропщет на то, что “пятилетки заставят и приучат потесниться”.
Дрались на улице два беспризорника. Одному едва ли минуло пять лет, другой – побольше. Старший избил маленького, и тот, вырвавшись от него, заплакал так младенчески и так жалостно, подымая кулачонки к голове. И побрел куда-то за угол, ковыляя на зашибленной ножке. А я смотрела с балкона. (И потом пошла пить чай.) Видела? Видела. Слышала? Да. Поняла? Нет. Никогда не пойму, как это повелось на свете, как это смело у нас, у людей, так повестись и как я могу на это смотреть и после этого жить, как и жила.
5 июля. 3-й час ночи. Бессонница
Во время бессонницы лучше всего было бы прислушиваться к музыке сфер. Но далеко не всегда это можешь. Так близка, не отзвучала до конца какофония суетных, мелких, жалких душевных движений прожитого дня. Что мешает мне вот сейчас вместо того, чтобы строчить в этой тетради, вслушиваться в торжественную мистерию рождения зари – если уж не к музыке сфер? Многое мешает. Борис Пильняк. Малярные, но вычурные мазки его кисти и яркость дешевых красок, фельетонное философствование, претенциозность и неряшество мысли. Мешает то, что провела с ним больше двух часов. Мешает осевшее на совести пятно от раздражения, какое вызывают одним видом своим некоторые люди. “Дядя Боряка” – великан, безвредный, добродушный, но с таким нестерпимо глупым лицом, что стеснялся поднять на него глаза; и с развязнностью “своего человека”. Там, где он в тягость. И другие. Зачем их описывать! Они нисколько не виноваты в том, что лишают меня музыки сфер. Какофония, дисгармония во мне, в моем их неприятии. Они были бы правы, если бы им сделалось отвратительным мое касание к их жизни. Как-никак они терпят меня, мое отношение даже с улыбкой – в тех редких встречах, какие нам суждены. А я каждый раз грешу недобрым движением в их сторону, желанием не видеть, забыть.