Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Догадка правильная. Предложение переводится: «Красные девушки пели песни».
Но все же на каком это языке? Да на том самом, на котором от одного до десяти считают так: екой, взю, кумар, кисера, пинда, шонда, сезюм, вондара, девера, декан.
Это на офенском языке. Его еще называли кантюжным, ломанским, аламанским и галивонским языком.
На этом языке говорили офени. Те самые, что ходили по деревням с лубяным коробом за плечами, продавали свой немудреный товар: платки, сережки, колечки, иглы, нитки, гребешки, дешевые книжки и лубочные картинки.
Несколько веков подряд все офени были из крестьян Ковровского уезда, Владимирской губернии. Постепенно они придумали себе условный язык, передавали его из поколения в поколение. Владимирские мужики-коробейники уходили за тридевять земель, забирались в отдаленные места Кавказа и Сибири. Встречаясь на дальних дорогах, между собой говорили по-своему.
Даль изучал язык офеней, даже словарь составил. Он обнаружил, что офенский язык — как и все придуманные — небогат, слов в нем мало, многого и высказать нельзя.
Иные офенские слова неизвестно откуда взялись: деньги — юсы, дрова — воксари. Иные явно русского происхождения: двери — скрипы, делать — мастырить. Иным словам офени дали другое значение: город, например, назвали «костер».
Другие придуманные языки — воров, нищих, шерстобитов, торговцев лошадьми — совсем бедны. Они и предназначены лишь для переговоров о немногих тайных вещах.
А вот интересно, такое предложение кто поймет: «Казак седлал уторопь, посадил бесконного товарища на забедры и следил неприятеля в назерку, чтобы при спопутности на него ударить».
Вроде бы по-русски и большинство слов известно, но тут же эти непонятные «забедры», «назерка», «спопутность».
Предложение, однако, действительно не придуманное, русское. Перевод: «Казак оседлал коня как можно поспешнее, посадил товарища, у которого не было коня, на круп своего и следовал за неприятелем, имея его постоянно в виду, чтоб при благоприятных обстоятельствах на него кинуться».
Что за шутки — мы переводим с русского языка на русский!
Подошли к некоторым заблуждениям Даля.
Даль увлекался. Носился с «уторопью» и «забедрами», доказывал: говорить так короче, точнее, красивее.
Просвещение в России, утверждал Даль, принялось бурно. Язык народный за ним не поспевал. Литературный же язык не все, что мог, взял из народного, а должен бы. Далю казался не вполне народным язык Пушкина и Белинского. Он ратовал за новый «образованный язык», который учился бы у ярославского, костромского, архангельского крестьянина. В каждой губернии Даль находил великолепные слова — меткие, живописные, сильные; одна беда — местные. Литературный язык сам отбирает из местных слов наиболее нужные. Это дело долгое и сложное. Даль собирался насильно заталкивать в «образованный» язык «уторопи» и «забедры» на том основании, что сказать «следил неприятеля в назерку» проще и образнее, чем «следовал за неприятелем, имея его постоянно в виду».
Но кто поймет про «назерку», кроме самих казаков, у которых Даль заимствовал это выражение? Не имеет ли казацкая «спопутность» такое же малое число хозяев, как офенская «полумеркоть»? И «овидь», вполне уместная в далеком беломорском селении, не будет ли, поставленная взамен «горизонта» в научном труде или романе, выглядеть так же искусственно, как какие-нибудь «курески»?
Думал ли об этом Даль? Конечно, думал. Тысячи особенных, местных слов пришли в его словарь, однако повести Даль писал на языке Пушкина, и статьи, в которых ратовал за «уторопь», писал на языке Белинского, и в рассказах не именовал пчелу — «медуницей», а башмаки — «выступками». Просто даже спокойный Даль увлекался. А задор прореху рвет.
ПЛЮС-МИНУС ДЕСЯТЬ ТОМОВ
Для нас Даль — четыре тома «Толкового словаря» и том «Пословиц русского народа». Про Казака Луганского мы обычно забываем. Оно и не мудрено: литературные произведения Даля стали забывать еще при его жизни. А написал он немало: повести, рассказы, очерки, к тому же разные притчи, «повестушки», «бывальщинки». С удивлением встречаем теперь на библиотечной полке собрание сочинений В. Даля (Казака Луганского) — десять плотных томиков.
Но в те годы, когда Владимир Иванович служил в Петербурге, всякую его новую вещь читатели ждали и встречали тепло. Лучшие журналы охотно объявляли имя Даля в списке авторов на обложке. Сам Гоголь называл его повести очень значительными. Белинский хвалил их в статьях.
В одной известной книжке тех лет была напечатана любопытная картинка: белый, с четырьмя стройными колоннами фасад богатого особняка, а за ним — кособокая, развалившаяся крестьянская изба. Это не простая картинка. Появились писатели, которые взглянули на жизнь по-новому. Рядом с благополучной барской усадьбой увидели разоренную деревню. Из великосветского салона спустились в подвал — жилище бедняка; отправились на постоялый двор и в питейное заведение. В самой столице обнаружили бесчисленные углы и уголки, которые прежде не считались предметом, достойным описания. В этих углах пахло сыростью и кислыми щами, на серых холодных стенах мутно зеленела плесень, сюда сквозь щели врывался с улицы злой ветер, вползал удушливый туман. Вдруг оказалось, что в добротном столичном доме, где целый этаж занимает важный сановник, пол-этажа — начальник министерской канцелярии и пол-этажа — приехавшие на зиму танцевать в Петербург барыня со взрослой дочкою, есть еще комнатенки, выходящие на черную лестницу, в которых ютятся писцы, приказчики из магазинов, портнихи, есть логово дворника в подворотне и набитая паром каморка прачки в подвале.