Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Время, которое я не работал на фирму, не прошло даром, — радостно кричал он. — Пусть даже в Стоунхендже я чуть не околел от холода. Я отправился туда, прихватив с собой Пулли и секстант, потому что собирался почитать и порисовать. Вам ведь известно, что я всегда интересовался традициями нашей архитектуры. Ничего ведь не меняется, и, стоит мне добраться до какого-нибудь памятника старины, я опять и опять в этом убеждаюсь, будь то Парфенон или Целебес — древний или современный, будь то Канберра или Вудхендж. Как будто у строителей городов был внутренний гирокомпас, который заставлял их учитывать определённые космические факторы, например солнце, луну или полюс.
Он отхлебнул из рюмки, и на лице у него появилось довольное, но безжизненное выражение, когда он принялся рассуждать о мегалитах, сориентированных по солнцу примерно в 1800 году до нашей эры; о прежних полярных звёздах типа Беги и Бетельгейзе и их влиянии на ориентирование городов и храмов.
— Знаете, — проговорил он с королевской торжественностью, — мы с Пулли открыли магнитное поле в Стоунхендже — место около центра, где размагнитились часы и компас визжал от боли. Это напоминает Эпидавр[81], где акустическая волна самая высокая и чистая. Я не мог оставить там метку, но всё зарисовал. Не знаю ещё, что это доказывает. Кстати, и в соборе Святого Павла — там тоже есть такое место в главном приделе, примерно там, где лежит чёрный шестиугольный камень. Меня это не удивляет, хотя должно бы. Собор Святого Павла в гораздо большей степени подвиг инженерной мысли, чем любой другой собор, и, естественно, производит не такое сильное эстетическое впечатление. Он был построен великим мастером в полном соответствии с математическими принципами и не был мечтой вдохновенного создателя, напоенной поэзией, не представляет собой застывшую музыку и так далее. Нет, он принадлежал своему времени; он был настоящим символом торгашеской страны в эпоху здравого смысла, в предвидении Энциклопедии и Промышленной революции. И неслучайно, что деловая часть города, его денежная часть, расположилась вокруг великого символа накопления и разделения. И неслучайно, что он очень напоминает железнодорожный вокзал — Юстон или Ватерлоо. Он возвышается как символ времени, которому принадлежит. После Святого Павла куда мы пошли? Купол что пузырь Красного моря. Вдребезги разбилась торгашеская мечта. И вот теперь у толпы слишком много карманных денег, а ждать вроде бы нечего, кроме долгой эпохи кровопролития, выражением которой стал цементный блок. Теперь трудно отличить казарму от тюрьмы или от многоквартирного жилища — прямо сказать, это попросту невозможно. Они принадлежат к одному духовному течению — я называю его «эго черни» вслед за нашим старым другом Сипплом. Кстати, мы встретимся с ним в Турции? Совершенно невозможно предсказать, во что это выльется, хотя уж точно не избежать всеобщей смерти от скуки и конформизма. Но я не доживу и не увижу, что будет после кровавой бани… — Он продолжал говорить, постепенно дойдя до младенческого лепета, когда язык уже не подчинялся ему, укачанный постукиванием и потряхиванием самолёта на воздушных волнах французского поднебесья.
Я не понимал, что могло заинтересовать Джулиана в подобных рассуждениях. Очевидно, он видел результат исследований Карадока.
Так как Бенедикта всё ещё спала, положив на колени «Вог», я направился к Вайбарту, желая обменяться с ним парой слов, однако меня перехватил печальный Баум, который, выражая очевидное желание открыть мне своё сердце, жестом пригласил меня сесть рядом. У меня теплилась надежда, что мы не будем обсуждать английскую нацию и её обычаи, поскольку я уже давным-давно перестал сокрушаться по этому поводу; к счастью, надежда оправдалась, поскольку теперь он заговорил о евреях.
— Интересно, — сказал Баум sotto voce, оглядываясь кругом, не подслушивают ли нас, — замечали ли вы антисемитские настроения в фирме? Недавно я очень огорчился.
Если Баум огорчался, то это было видно по нему.
— С чего бы это? — спросил я, рассчитывая перевести разговор на другую тему, пока не началась нотация.
— Граф Баньюбула, — как ни странно, произнёс он и, не мигая, стал смотреть прямо мне в глаза.
— Баньюбула? — изумился я.
Сжав губы, Баум кивнул, а потом продолжал с напором:
— Вчера, мистер Феликс, проходя мимо правления, я услышал такое, что прирос к полу. Он разговаривал с большой группой из торгового отдела. Не знаю, зачем они собрались и в каких регионах работают, но смысл его обращения был… Подождите, я записал. — Дотошный Баум извлёк карманный дневник, в котором застенографировал привлёкшие его внимание фразы. Откашлявшись, он принялся читать, имитируя аристократическую медлительность, свойственную Баньюбуле: «В наше время крайняя плоть, как всем известно, часть поэтического наследственного владения мужчины; нарочито, но изящно уменьшенный или совершенно упокоенный, он был предметом вдохновения для величайших художников и скульпторов, каких только знал мир. Вспомните Микеланджело, его невероятное…» — Поджав губы, Баум отложил книгу. — Больше я ничего не слышал, потому что они закрыли дверь, но меня это поразило. Мне пришло в голову, может, все торговцы, которые там собрались, евреи, а он…
Я осушил бокал и положил руку на плечо моему милому собеседнику.
— Баум, ради бога, — сказал я, — послушайте меня, Баум. Микеланджело был евреем. Все были евреями: Жиль де Рэ, Петрарка, Ллойд Джордж, Маркс и Спендер, Болдуин, Фабер и Фабер. Это уж нам известно наверняка. И У ВСЕХ БЫЛА КРАЙНЯЯ ПЛОТЬ. А вы знаете, что Баньюбула тоже еврей? И я еврей.
— Он не еврей. Он латыш, — с напором произнёс Баум.
— Уверяю вас, еврей. Спросите кого угодно. Баум несколько успокоился, но всё же не совсем поверил.
— У него теперь такая работа, что она значится в списке совершенно секретных, и ни у кого ни малейшего представления о том, чем он занимается. Естественно, я не хочу обвинять фирму, но с латышами никогда ничего не знаешь наверняка.
Выглядел он усталым. Покидая его, я постарался создать впечатление, что делаю это неохотно и вопреки собственным чувствам, для чего смахнул невидимую нитку с его рукава и уверил, что всё будет хорошо.
— Но, главное, ни в коем случае не поддавайтесь антилатышским настроениям, — сказал я, и, хотя на его искажённом лице сохранялось мрачное выражение, он согласно кивнул и со вздохом вновь уткнулся в свои бумаги.
Вайбарт выглядел не менее мрачным со взглядом, устремлённым сквозь облака, вдаль, где начали появляться синие просветы.
— А, Феликс, — задумчиво произнёс он. — Садитесь-ка поближе, вы ни разу не ответили на мои письма.
Я не стал этого отрицать.
— Не мог придумать, что бы такого написать; прошу прощения. Там нельзя было вообще болтать — хотя в болтливости мы находили некоторое разнообразие, пока я не сбежал, не получил по голове и не отдышался в «Паульхаусе» на успокоительных таблетках.
— Мне надо было с кем-нибудь поделиться, — сказал он. — Я рассчитывал, что вы останетесь сумасшедшим и информация не выйдет наружу. Увы, не сработало.