Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Брандмейстером? Я хочу быть брандмейстером!
— Ну, вот и отлично! Поздравляю вас. Отныне вы брандмейстер.
— За процветание пожарной дружины! — иронически сказал председатель биржевого комитета.
На Кислярского набросились все:
— Вы всегда были левым! Знаем вас!
— Господа, какой же я левый?
— Знаем, знаем!..
— Левый!
— Все евреи левые!
— Но, ей-богу, господа, этих шуток я не понимаю.
— Левый, левый, не скрывайте!
— Ночью спит и видит во сне Милюкова!
— Кадет! Кадет!
— Кадеты Финляндию продали, — замычал вдруг Чарушников, — у японцев деньги брали! Армяшек разводили.
Кислярский не вынес потока неосновательных обвинений. Бледный, поблескивая глазками, председатель биржевого комитета ухватился за спинку стула и звенящим голосом сказал:
— Я всегда был октябристом и останусь им.
Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует.
— Прежде всего, господа, демократия, — сказал Чарушников, — наше городское самоуправление должно быть демократичным. Но без кадетишек. Они нам достаточно нагадили в семнадцатом году!
— Надеюсь, — ядовито заинтересовался губернатор, — среди нас нет так называемых социал-демократов?
Левее октябристов, которых на заседании представлял Кислярский, не было никого. Чарушников объявил себя «центром». На крайнем правом фланге стоял брандмейстер. Он был настолько правым, что даже не знал, к какой партии принадлежит.
Заговорили о войне.
— Не сегодня-завтра, — сказал Дядьев.
— Будет война, будет.
— Советую запастись кое-чем, пока не поздно.
— Вы думаете? — встревожился Кислярский.
— А вы как полагаете? Вы думаете, что во время войны можно будет что-нибудь достать? Сейчас же мука с рынка долой! Серебряные монетки — как сквозь землю, бумажечки пойдут всякие, почтовые марки, имеющие хождение наравне, и всякая такая штука.
— Война — дело решенное.
— Вы как знаете, — сказал Дядьев, — а я все свободные средства бросаю на закупку предметов первой необходимости.
— А ваши дела с мануфактурой?
— Мануфактура сама собой, а мука и сахар своим порядком. Так что советую и вам. Советую настоятельно.
Полесов усмехнулся.
— Как же большевики будут воевать? Чем? Чем они будут воевать? Старыми винтовками? А воздушный флот? Мне один видный коммунист говорил, что у них — ну, как вы думаете, сколько аэропланов?
— Штук двести!
— Двести? Не двести, а тридцать два! А у Франции восемьдесят тысяч боевых самолетов.
— Да-а… Довели большевики до ручки.
Разошлись за полночь.
Губернатор пошел провожать городского голову. Оба шли преувеличенно ровно.
— Губернатор! — говорил Чарушников. — Какой же ты губернатор, когда ты не генерал?
— Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.
— Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием.
— За баллотированного двух небаллотированных дают.
— Па-апрашу со мной не острить! — закричал вдруг Чарушников на всю улицу.
— Что же ты, дурак, кричишь? — спросил губернатор. — Хочешь в милиции ночевать?
— Мне нельзя в милиции ночевать, — ответил городской голова, — я советский служащий…
Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой.
Глава XXI
ОТ СЕВИЛЬИ ДО ГРЕНАДЫ
Позвольте, а где же отец Федор? Где стриженый священник церкви Фрола и Лавра? Он, кажется, собирался пойти на Виноградную улицу, в дом № 34, к гражданину Брунсу? Где же этот кладоискатель в образе ангела и за клятый враг Ипполита Матвеевича Воробьянинова, де журящего ныне в темном коридоре у несгораемого шкафа?
Исчез отец Федор. Завертела его нелегкая. Говорят, что видели его на станции Попасная, Донецких дорог. Бежал он по перрону с чайником кипятку…
Взалкал отец Федор. Захотелось ему богатства. Понесло его по России за гарнитуром генеральши Поповой, N котором, надо признаться, ни черта нет.
Едет отец по России. Только письма жене пишет.
ПИСЬМО ОТЦА ФЕДОРА,
писанное им в Харькове,
на вокзале, своей жене в уездный город N
Голубушка моя, Катерина Александровна!
Весьма перед тобою виноват. Бросил тебя, бедную, одну в такое время.
Должен тебе все рассказать. Ты меня поймешь и, можно деяться, согласишься.
Ни в какие живоцерковцы я, конечно, не пошел и идти не думал, и боже меня от этого упаси.
Теперь читай внимательно. Мы скоро заживем иначе. Помнишь, я тебе говорил про свечной заводик. Будет он у нас и еще кое-что, может быть, будет. И не придется уже тебе самой обеды варить да еще столовников держать. В Самару поедем и наймем прислугу.
Тут дело такое, но ты его держи в большом секрете, никому, даже Марье Ивановне, не говори. Я ищу клад. Помнишь покойную Клавдию Ивановну Петухову, воробьяниновскую тещу? Перед смертью Клавдия Ивановна открылась мне, что в доме, в Старгороде, в одном из гостиных стульев (их всего двенадцать) запрятаны ее брильянты.
Ты, Катенька, не подумай, что я вор какой-нибудь. Эти брильянты она завещала мне и велела их стеречь от Ипполита Матвеевича, ее давнишнего мучителя.
Вот почему я тебя, бедную, бросил так неожиданно.
Ты уж меня не виновать.
Приехал я в Старгород, и представь себе — этот старый однолюб тоже там очутился. Узнал как-то. Видно, старуху перед смертью пытал. Ужасный человек! И с ним ездит какой-то уголовный преступник — нанял себе бандита. Они на меня прямо набросились, сжить со свету хотели. Да я не такой, мне пальца в рот не клади, не дался.
Сперва я попал на ложный путь. Один стул только нашел в воробьяниновском доме (там ныне богоугодное заведение); несу я мою мебель к себе в номера «Сорбонна», и вдруг из-за угла с рыканьем человек на меня лезет, как лев, набросился и схватился за стул. Чуть до драки не дошло. Осрамить меня хотели. Потом я пригляделся, смотрю — Воробьянинов. По брился, представь себе, и голову оголил, аферист, позорится на старости лет.
Разломали мы стул — ничего там нету. Это потом я понял, что на ложный путь попал. А в то время очень огорчался.
Стало мне обидно, и я этому развратнику всю правду в лицо выложил.
«Какой, — говорю, — срам на старости лет, какая, — говорю, — дикость в России теперь настала: чтобы предводитель дворянства на священнослужителя, аки лев, бросался и за беспартийность упрекал! Вы, — говорю, — низкий человек, мучитель Клавдии Ивановны и охотник за чужим добром, которое теперь государственное, а не его».
Стыдно ему стало, и он ушел от меня прочь, в публичный дом, должно быть.
А я пошел к себе в номера