Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я был со своим народом и переживал то, что переживал мой народ». Лев Николаевич в интервью 1990 года почти повторяет слова Ахматовой. В самом деле, был с народом, но свободное время предпочитал проводить в компании людей образованных, даже если ими были уцелевшие немецкие интеллектуалы. А ведь он сам был одним из тружеников войны, простым русским солдатом. Но к самоидентификации «Я русский солдат, и отец мой был солдатом» Гумилев придет только много лет спустя, уже в конце жизни.
Победу Гумилев встретил под Берлином. Вскоре он начал тяготиться военной службой. В уже известном нам письме к Харджиеву Гумилев, похваставшись своими военными успехами, неожиданно начинает сетовать если не на судьбу, то на нерадивость начальства: «…в мирное время приходится тяжело… Согласно указу от 9/V42 года лиц, имеющих высшее образование и специальность, в рядовых держать не следует… А сейчас тем более – мирное время. Если бы к командиру части п.п. 28807 поступил вызов меня, то я был бы немедленно отпущен. И мог бы вернуться домой, к литературе и науке…»
Летом Гумилев скучал все больше, даже погода в Германии казалась ему слишком холодной (быстро же он позабыл Норильск и Нижнюю Тунгуску), а жизнь казалась вовсе безрадостной. «Ваши и Ориковы письма – мое единственное утешение в чрезвычайно бесцветной жизни», — писал Гумилев Ольге Вы сотской, матери «брата Орика».
Вообще с Орестом Высотским и его семьей Гумилев одно время связывал надежды на будущее. В марте 1945-го он перевел Ольге Высотской деньги (свою зарплату за четырнадцать меся цев в экспедиции). Пусть купит корову, «дабы, когда мы с Ори ком после войны начнем отдыхать, было бы с чего начать хозяйство». Кажется, в первый и последний раз Гумилев собирался перебраться в деревню. И позднее именно Высотской, а не Ахматовой, он отправлял посылки с трофеями, надо сказать, довольно скромными. Однажды он послал ей часы, брюки, платье и «белую мануфактуру».
Гумилев не был уверен, что в Ленинграде ему найдется место, а потому откликнулся на неожиданное предложение Ореста Высотского поселиться после войны в Ужгороде, только что присоединенном к СССР: «Лучшего места, пожалуй, не найти. Страна культурная и удобная для жизни. Там открывается в этом году университет, где можно будет найти интересную работу».
В любом случае, в Ужгороде или Москве, Гумилев собирался заниматься наукой, прежде всего наукой. Более того, он даже пытался найти себе работу. Узнав из газет, что его учитель, Николай Васильевич Кюнер, не только жив, но даже награжден орденом, Гумилев поздравил его, рассказал о своей судьбе и попросил для себя место в институте: «Я надеюсь, что Вы не забыли Вашего прилежного ученика. Трагические обстоятельства 1938 года, оторвавшие меня от науки, не убили во мне способности к научной мысли. Меня поддерживала надежда вернуться к науке. Только благодаря ей я нашел в себе силу выжить. Я просил бы Вас, Николай Васильевич, написать мне, смогу ли я надеяться снова работать под Вашим руководством. Это то счастье, о котором я 7 лет мечтал наяву и которое постоянно видел во сне».
В письмах Гумилева нет ожесточения против немцев, ведь он не видел разрушенных советских городов, уничтоженных немцами деревень, его друзья погибали в лагере, а не на фронте. Но о немцах вообще и немецких солдатах в частности он судит свысока. Немцы будто бы не могут спать на голой земле, потому и проиграли войну, а русские и татары могут – поэтому войну выиграли. Немцы воюют, попив кофе, а русские и без кофе. Но как-то же дошли немцы до Волги и Большого Кавказского хребта, и подняли нацистский флаг над Эльбрусом, и пережили три русские зимы?! Немец лишь немного уступал русскому солдату в стойкости и выносливости.
Гумилев, рассказывая о покорности и послушности немцев, упоминает фельдфебеля, который избивал своего подчиненного: «Попробовал бы мне старшина дать по морде или комуто другому. Был такой случай, он мне по шее, а я ему в зубы. После чего мы посмотрели друг на друга и сказали: "Ну хватит, квиты"». Повезло же Гумилеву с частью! Не только старшины, но и многие советские генералы были известны своим рукоприкладством.
Гумилев жизнью немцев как будто не интересовался, а их устроенный быт ему вскоре наскучил: «Европа надоела до чертиков». Вот если бы вокруг была не Германия, а Монголия!
И все-таки несколько месяцев в Германии не прошли бесследно. Весной или летом 1945-го Гумилев написал, повидимому, для армейской газеты очерк «Замечание о закате Европы». Очерк не опубликовали, он и в самом деле слишком сложен для такого рода изданий. В 1949-м году его изъяли с другими бумагами Гумилева и приобщили к делу как «вещественное доказательство».
Много лет очерк пролежал в архивах госбезопасности, пока его не опубликовал Виталий Шенталинский.
«Не меня, но многих моих товарищей немецкая культура поражала своей грандиозностью. В самом деле – асфальтированные дороги Berliner ring'a, превосходные дома с удобными квартирами, изобилие всех средств механизации, начиная от тракторов и кончая машинками для заточки карандашей, душистые сады, саженые леса, и т. д., и т. п. Не менее обильны проявления духовной культуры: в домах полно книг, на стенах хорошие и плохие картины, чистота, опрятность, торжество порядка.
И посреди этой "культуры" – мы, грязные и небритые, стояли и не понимали: почему мы сильнее, чем мы лучше этой причесанной и напомаженной страны?»
На этот вопрос Гумилев отвечает совершенно в духе Шпенглера: германская (и – шире – европейская) культура погибла от старости, а «мы моложе, будущее – наше».
«Культура заключается не в количестве машин, домов и теплых сортиров, — утверждает Гумилев. — Даже не в количестве на писанных и напечатанных книг, как бы роскошно они ни были изданы. И то, и другое – результаты культуры, а не она сама».
Старость, усталость немцев проявились и в годы войны: немцы безынициативны, скованны, задавлены привычкой к «порядку». Гумилев пишет о духовной и физической (!) неполноценности немцев и вообще европейцев. Европейская «феодально-буржуазная» культура разлагается повсюду от Гибралтара до Вислы: «Кровь остывает в жилах».
Гумилев сравнивает Германию с огромным и величественным дубом, который, однако, можно легко срубить, потому что ствол его сгнил. А Россию Гумилев уподобил молодой ели: «Долго будет она еще расти, до тех пор, пока ее зеленая вершина не поднимется выше леса, как несокрушимая башня».
Германия весной-летом 1945-го представляла превосходный материал для ученого, занятого исследованием исторических законов. Немцы, последние пассионарии Европы, проиграли войну, но поражение не изменило спокойного течения жизни тех городов, что не были разрушены авиацией союзников или уличными боями с русскими штурмовыми отрядами. Гумилев смотрел на Германию и немцев глазами читателя «Заката Европы», но вот о Елене Ржевской этого не скажешь; тем интереснее сопоставить их впечатления.
Елена Ржевская, как и Гумилев, несколько месяцев наблюдала послевоенную жизнь пригородов Берлина и была потрясена, когда увидела… немецких лошадей: «Мы знали про лошадей, что они тянут артиллерию или скачут со связным в седле, что они пали в бою или съедены. Для других нужд их не стало давно. А эти черные, лоснящиеся, сытые кони в торжественной траурной попоне и с пушистой кисточкой над холкой, с черным кучером в цилиндре, сидевшим на передке застекленного, лакированного катафалка, были блюстителями величавости и таинств смерти. Той смерти, что называется "своей". Не в бою, не от ран или мук плена – почивший "своей смертью", той, случавшейся так давно, что мы в войну забыли, что она и бывает…»