Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так они что же, все вышли его встречать?
— Еще бы, — сказал Джиггс. — А самым первым, конечно, Орд. Он узнал машину, как только она показалась в небе; точно тебе говорю, он еще до того ее узнал, как Роджер увидел аэропорт, а когда он садился, можно было подумать, что это Линдберг. Он, значит, сидит в кабине и глядит на них, Орд орет на него, а потом они все чешут обратно, к ангару, как будто Роджер — похититель ребенка или вроде того[25], и идут в административное здание, а минуту спустя микрофонщик начал звать инспектора, как его там…
— Сейлз, — сказал репортер. — Машина лицензирована; они не могут ничего сделать.
— Сейлз может взлет запретить, — сказал Джиггс.
— Да. — Репортер уже поворачивался, уже двигался. — Но Сейлз всего-навсего федеральный чиновник, а Фейнман, наоборот, еврей и член совета по канализациии…
— При чем тут это?
— При чем?! — воскликнул репортер, сияющий, исхудалый, явно уже вырвавшийся из ненадежного тела, так что на Джиггса исступленно пялилась только оболочка. — При чем? А зачем, спрашивается, он проводит этот воздушный праздник? Зачем он, по-твоему… Ты думаешь, он только для того построил этот аэропорт, чтобы самолетам было гладко садиться?
Он двинулся хоть и не бегом, но быстро. Пока он торопливо пересекал предангарную площадку, самолеты нагнали и обогнали его, круто облетели пилон на поле аэродрома и уменьшились, растворились; он на них даже не посмотрел. Потом внезапно он увидел ее: держа мальчика за руку, она, чтобы перехватить его, отделилась от толпы у ворот, теперь в чистом льняном платье под тренчкотом и в шляпке — в той же коричневой, что и в первый вечер. Он остановился. Рука полезла в карман, лицо сделалось ярким, тихим, почти улыбающимся — а она быстро шла к нему, глядя на него бледно, настоятельно.
— В чем дело? — спросила она. — Во что вы его втравили, а?
Он посмотрел на нее сверху вниз с видом не жаждущим и не отчаянным, а глубоко-спокойно-трагическим, какими бывают глаза легавых собак.
— Все в порядке, — сказал он. — Моя подпись на векселе тоже есть. Он действителен. Я прямо сейчас иду подтверждать подпись; их только это и задерживает; больше ничего Орд не…
Он вынул из кармана пятицентовик и дал мальчику.
— Что? — сказала она. — Вексель? Какой еще вексель? Я про машину, кретин!
— А-а, — улыбнулся он ей сверху вниз. — Про машину. Мы на ней летали, мы проверили ее там. Мы совершили пробный взлет и посадку, и только потом…
— Мы?
— Да. Я с ним полетел. Я лежал на днище в хвосте, потому что мы хотели выяснить, как должен быть распределен вес, чтобы не было срыва потока. Вот и все. Мы сунули туда балласт и подсоединили трос, чтобы он мог двигать груз туда-сюда. С этим полный порядок.
— Полный порядок? — переспросила она. — Что вы можете об этом знать, Господи! Он-то сам что сказал — что все в норме?
— Да. Он еще вчера вечером сказал, что сможет его посадить. Я знал, что он сможет. И теперь ему надо будет только один раз…
Она смотрела на него — бледные, холодные, настоятельные глаза, — на его изможденно-мечтательно-мирное лицо под мягким и ярким солнцем; аэропланы вновь приблизились и с хриплым рыком умчались. Его разглагольствования перебил репродуктор; все репродукторы вдоль предангарной площадки начали повторять его фамилию, объявляя трибунам, летному полю, земле, озерной воде и воздуху, что его просят немедленно пройти в кабинет директора.
— Ага, — сказал он. — Конечно. Я знал, что вексель будет единственным, что Орд попытается… Вот почему я тоже его подписал. Не беспокойтесь; мне надо просто прийти туда и сказать: «Да, это моя подпись». Не беспокойтесь. Он может на нем летать. Он на чем угодно может летать. Я раньше думал, что лучший летчик на свете — Мэтт Орд, но теперь…
Репродуктор принялся повторять сказанное еще раз. Он воздвигся прямо перед репортером и, казалось, смотрел на него в упор, нарочито выревывая его фамилию, словно бы вызывая ее обладателя не из мира живых людей, а из самого воздуха — вызывая повелительно, многократно. Когда репортер входил в круглый зал, репродуктор, который был установлен там, как раз начал; звук последовал за репортером через дверь и первую комнату, но дальше — во вчерашний зал заседаний, где теперь на жестких стульях сидели только Орд и Шуман, — не проник. Войдя сюда полчаса назад, они сели напротив тех, кто находился за столом; Шуман впервые увидел Фейнмана, который занимал место не в центре стола, а с краю, где вчера сидел комментатор; костюм на Фейнмане был не серый, как на фотографии в газете, а коричневый, но тоже двубортный, с яркой кляксой гвоздики. Единственный из всех он был в шляпе, казавшейся самым миниатюрным элементом его облика; ниже шляпы его смуглое гладкое лицо мгновенно расплывалось щедрыми волнами плоти, которая, на мгновение обузданная воротником, пухло и раскатисто отыгрывалась под строгими линиями пиджака. Лежавшая на столе рука с рубином, оправленным в золото, держала дымящуюся сигару. На Шумана и Орда он даже не взглянул; он смотрел на инспектора Сейлза — на лысого коренастого человека с грубовато вылепленным лицом, которое, обычно вполне приятное, сейчас таковым не было. Сейлз говорил:
— Потому что я могу наложить запрет на использование этой машины.
— То есть запретить летать на ней кому угодно, любому летчику? — спросил Фейнман.
— Можно и так выразиться, если хотите, — согласился Сейлз.
— Скажем так: воспользуемся этой формулировкой для протокола, — произнес еще один голос, принадлежавший элегантному и холеному молодому человеку в роговых очках, который сидел чуть позади Фейнмана. Это был его секретарь; он продолжил вкрадчиво-оскорбительным тоном изнеженного, умного, пропитанного ненавистью евнуха-прихлебателя при дворе восточного деспота: — Полковник Фейнман — не только общественный деятель, но и, прежде всего, юрист.
— Да, юрист, — сказал Фейнман. — Для людей из Вашингтона, видимо, сельский юрист. Позвольте, я буду говорить без обиняков. Вы — правительственный чиновник. Прекрасно. Посевные площади у нас регулируются, рыболовные промыслы регулируются, даже наши деньги в банке регулируются[26]. Прекрасно. Я по-прежнему не понимаю, как это у них так вышло, но у них так вышло, и нам приходится привыкать. Если бы он пытался жить за счет земельных угодий и Вашингтон пришел бы его регулировать — ладно, пускай. Понять это нам было бы так же трудно, как ему самому, но мы сказали бы — ладно, пускай. И если бы