Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня, через улицу, от этого тихого места сделал последний вдох, пусть и искусственный, его маленький сынишка. Деды занимались делами похорон, он же, тем что пытался поговорить может сам с собой, а может и с душей Ванечки. Слова обращенные именно к ребенку, катились редкими каплями жгущих слез – он их не сдерживал и наблюдал, наклонив голову, за их падением.
В тишине и безлюдье, только при шелесте листвы старых деревьев и перешептывании стел и памятников между собой посредством перелетающего песка с одних и бьющихся об ограды и каменные тела других.
Вот в такой вот тишине целые тирады оправданий и обещаний наказать тех, кто повинен в происшедшем, изливались из глубины уже пережитого и из того, что предстоит пережить. Самым большим виновником был он сам, а понимая это, искал для себя хоть какого-нибудь наказания. Не находя выхода, отдался течению происходящего и, похоже, согласился со всем, даже с тем, что претило и казалось безумным – вот и наказание!
Чуть успокоившись и присев на одну из лавочек крытых захоронений, достав пакет, переданный теперь уже соратником, пока еще не известно на каком поприще (и соратником ли) и распечатал. Толстая пачка денег зеленого цвета выпавшая из рук, подняла новую волну эмоций – ну зачем ему столько сейчас, когда он один?! 10 000 $ – это даже больше, чем все сбережения отданные этому Петру Семенычу…, и что тот сделал за эту сумму, и что поможет сделать эта?! Милиционер стал еще одним человеком, выстроившимся в «очередь», но для начала он соберет о нем все, что сможет и подробно узнает о его роли до… и после трагедии. Что-то подсказывало – вина есть, а время, усилие и терпение сделают свое дело и сведут все воедино, осветя деяния каждого из персонажей, упомянутых в списке, где первую строку занимал, разумеется, «Усатый». Этим он займется завтра, сегодня же Алексей обещал быть на Преображенском кладбище, куда и отправился на трамваях с пересадками…
…Двое, уже далеко не молодых мужчин, сидели против двух свеженасыпанных могил, один – с частично забинтованными руками и с повязкой на голове; другой – держащий два пластиковых стаканчика с водкой, из одного из которых отпивал сам, а из второго пытался настойчиво потчевать отказывающегося выпить друга. Они сидели сгорбленные и убитые горем, одинаково страдающие, несмотря на то, что один потерял все, другой только внука. Сзади подошел, третий потерявший…, потерявший, но уже не потерявшийся, что-то буркнул, двое привстали и чуть подвинувшись, снова присели, освободив небольшой краешек скамьи.
Присев, Алексей, принял стаканчик, отпил и будто не заметив гадкого, показавшегося теплым, напитка, вернул обратно слегка качнув головой. Все зависло в тишине – будто ветви деревьев, качаясь от легкого дуновения ветерка, не шелестели; пробегающие муравьи между ботинками сидящих, делали это беззвучно и незаметно; лепестки же разных цветов свежеположенных на почву, которая погребла двух женщин, трепетали, вторя нервам и уходящим чувствам. Хотя нет, чувства не уходили, но видоизменялись, превращаясь в нечто законсервированное, и все таки живое: тихо, тихо, с еле заметным биением сердца, в каком-то глубоком, то ли анабиозе, то ли летаргии, и под покрывалом какой-то, пока слабо воспринимаемой, одержимости.
На других концах двух бугорков, лицом к сидящим, стояли две фотографии в деревянных рамках, наспех приделанных к брусочкам, воткнутых в землю. Взгляды мужчин были прикованы именно к ним, причем молодой не отрываясь смотрел на юную, улыбающуюся и всю светящуюся от счастья, девушку – то самое увеличенное изображение со свадьбы, когда жених одевал туфельку, стоя на одном колене перед невестой. Второй не отрывался от лица женщины, очень похожей на свою дочь. Третий не в состоянии остановиться, переводил взгляд от одной к другой – это занятие совсем не успокаивало, но выбирало, как казалось, последнее, воспринимавшееся живым, общение.
Им вспоминались события недельной давности, когда два гроба, стоявшие в прикладбищенской церкви, освещались лучами солнца, и эти же трое: молодой, еще еле державшийся на ногах, и двое, уже стареющих но подпиравших его мужчин, стояли сбившись в кучку, словно растерянные дети, наблюдая за происходившим и повторяя шепотом все, что нараспев говорил протоиерей, тот самый, из рязанского собора, где не так давно проходило венчание упокоившейся ныне и, вроде бы, пока еще живущего, молодых людей.
Он приехал отпеть и проводить в последний путь своих духовных чад. На его глазах иногда появлялись слезы, как потом он объяснял, от радости, ведь они сразу прямиком попадали в Царствие Небесное, а в подтверждении этого, при прохождении за гробами к могилам, в момент погребения шел легкий дождик с теплыми каплями и радугой в двух местах. Слова батюшки, сердечные и настоящие пастырские проникали в самую душу, оставаясь там и леча раны…, те раны, которые никогда не уйдут, а лишь слегка зарубцуются…
…Стемнело. Но две зажженные свечки под пластиковыми обрезанными на половину бутылками, понемногу освещавшие лица на фотографиях, своим игривым пламенем чуть оживляли выражения лиц, когда-то живущих и все еще любимых, женщин. Кто-то окликнул, все трое обернулись – оказывается кладбище давно закрылось, а боязливому сторожу было все равно, кто и о чем печалится. Они встали и молча пошли, сегодня домой, а завтра дорога каждого приведет их к своему пути, разной длины, испытаний и окончанию, причем для каждого неожиданного.
* * *
Ильич уехал на восьмой день электричкой, отец Александр настойчиво просил, буквально умолял быть у него на службе и принять даров Христовых, то есть причаститься, а перед этим исповедаться, словно что-то предчувствуя. После похорон целую неделю тесть постился и что-то читал из оставленного батюшкой. За эти семь дней он много изменился, даже не хотел пригубить из пластикового стаканчика вчера, отговариваясь просто:
– Батюшка не велел, сами знаете, строг он и прозорлив.
Уже перед сном он подошел к зятю, сидевшего на кухне и как в последний раз обнял его, после протянув папочку с бумагами, словно напутствовал:
– Сын! Хм…, надо ж не думал, что вот этими всеми перипетиями сына обрету… В общем, владей. Здесь дарственная на квартиру – вчера с Лёвой оформили, все бумаги о смерти наших…, ну в общем, думаю скоро пригодится… Лёха посмотрел на тестя, обреченность которого излучалась в каждой нотке сказанного и попытался поддержать:
– Бать, ты что, говоришь так, как будто собрался умирать! Ты оставь пожалуйста эти мысли, я же обещаю, что подумаю, может и перееду к тебе в Питер, хотя мне кажется, тебе лучше к нам, сам продай эту квартиру и…
– Не могу я – вся жизнь моя там, сам ведь знаешь. Там еще завещания Ниночкино и Ии…, им вторю то…
– Какие завещания?… – Алексей схватил папку перебрал бумаги, отложив в стороны не интересующие и жадно начал читал несколько листков, заверенных у нотариуса. Каждая строка вшибала в пот, потому что казалась будто написана была уже кем-то после произошедшей трагедии.
Ярославна указывала, что хотела бы быть похоронена рядом с дочерью (значит предвидела, как минимум смерть Ии, либо раньше, либо одновременно с собой…), а значит в Москве, мужу предписывалось переоформить после ее смерти квартиру не на кого-то, а именно на зятя. Почему не на внука, не на Ию или не на Ильича, в конце концов, и почему написано было так, словно дочь уже при смерти и сама она словно на ладан дышала? Да и вообще Ильич ведь жив: