Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Противоположный берег зажег огни, и светящиеся паучки то замирали на нитях кранов и труб, то вдруг начинали дрожать и расползаться… А мне уже казалось, что много раз подвозил меня Дубровин к реке и мы стояли с ним, иногда болтая, а порой молча, и мне почему-то было необходимо это полубессознательное вглядывание в туманную жизнь на чужом берегу, в ее мерцающие и тающие огоньки, и Дубровин не мешал мне прислушиваться к каким-то еле уловим движениям моей души, к ее тайной печали о далеком тепле, так и не долетающем сюда, на берег моего одинокого сердца.
Так вот почему он был мне необходим.
М н е!?
Я повернулась к нему. В темноте смутно белело его лицо, как нерастаявший снег… снег забвения. Боже мой, когда зазеленеет природа, когда небо распахнет свой синий парашют и я, ухватившись за стебель солнца, полечу над лугом вместе с тобой — с тобой? с кем? — когда ароматы трав и цветов завьются вокруг моей души стаями бабочек и стрекоз, когда соловей, соловей, соловей запоет, и я, выйдя на балкон и облокотившись о перила, буду жадно ловить его трели, ловить и отпускать, ловить и отпускать в небо, когда моя белокурая дочь… моя? дочь? выбежав из леса, протянет мне букет фиалок… тогда я…
— Я хочу на вас жениться, — вдруг сказал он, наклонившись ко мне так сильно, что стало страшно — вдруг он упадет. Но он сумел удержаться, у хватившись за машину.
— Вы с ума сошли, — сказала я. — ну и юмор, простите…
— Я серьезно, — сказал он, — уедем в деревню.
— В деревню? Хорошо, конечно. Но я вряд ли смогу.
— Я не смог жениться на Анне, но вам от меня не убежать.
— Глупости, Сергей! — Я засмеялась, открыла дверцу машины и упала на заднее сиденье. Моя рука вдруг потянулась к полочке и вытащила пачку сигарет.
— Курите, — Дубровин тоже сел в машину и поднес к моей руке зажигалку с горячим пламенным язычком.
— Я не курю. — Я удивилась и убрала сигареты обратно.
— Она курила. — Язычок спрятался, едва не облизав мои пальцы.
Машина мягко тронулась с места — и через двадцать минут я уже была у себя в номере и пила пакетный чай, а Дубровин, поднявшийся ко мне вместе со мной, разрезал и очищал яблоки.
Марта, растрепанная, в незастегнутом халате, сидела на ковре и разбирала какие-то старые письма. Она сидела на полу и груду писем разбирала… Откуда это? Филиппов постоял возле нее, ощущая внезапно нахлынувшую ревность к ее незнакомой ему прошлой жизни, в которой его еще не было, а вились возле Марты какие-то поклонники, сочинявшие для нее любовные послания… Дураки. У всех потом все одинаково. Да, Тютчев. И с Анной будет так же скучно? Он наклонился и поднял с пола чуть смятый в углах листок, исписанный крупным почерком.
— Не трогай! — истерично взвизгнула Марта.
— О, господи, — Филиппов даже вздрогнул, — что с тобой!? Я не собираюсь ничего читать.
— И не бери!
Филиппов бросил листок на ковер, резко повернулся и вышел из комнаты. Он почти всегда возвращался домой поздно, когда дети спали. Обычно Марта лежала в ванной — или тоже спала. Что с ней сегодня? Вспоминает, несчастная, о ком-то, думает, наверное, с ним было бы лучше. Ревность превратилась в занозу досады. Филиппов прошел в кухню, заглянул в холодильник, приоткрыл крышки кастрюль, стоящих на плите. В одной оказалось картофельное пюре, во второй — еще теплый, сочный гуляш. Вообще-то Марта готовила неважно: каша у нее всегда подгорала, мясо получалось жестким, а суп или слишком жирным или пресным. Но сегодня и гуляш, и пюре, и салат, оказавшийся в холодильнике, все получилось вкусно. Наверное, когда Марта занималась обедом, представляла, глотая слезы, что готовит не Филиппову, а какому-нибудь белобрысому подростку, так и не выросшему в ее воображении и оттого не запыленному бытом.
Жадно дожевывая вторую тарелку мяса, Филиппов вдруг подумал об Анне как-то мельком и почти равнодушно. Шла вторая неделя с их встречи на квартире, потерпевшей кораблекрушение. Он старался не видеть ее в институте. Только раз она мелькнула в коридоре — и спина ее показалась ему сутулой.
Тесть приезжал позавчера сам, закрылся с Филипповым в своем бункере и дал ему несколько важных советов. Я слетаю в столицу к брату, сказал Прамчук, и там все сделаю, что нужно. И никакие палки в колеса, вставленные твоими недоброжелателями, Володя, будут нам не опасны. Но ты веди себя, милый, хорошо. Да я и так, сказал Филиппов. Чего уж там.
— Ну, тогда не волнуйся, в сентябре возглавишь филиал, а уже в мае защитишься.
— А чего тогда ждать до осени? — Грубым тоном спросил Филиппов, скривившись. — Займет кто-нибудь. Свято место оно как говорится…
— Постараюсь. Но… — И тесть поднял указательный палец. — Подумай о жене. Марта в депрессии. Вывести ее из душевного надлома может третий ребенок. Сам понимаешь — биология, материнский инстинкт. Подумай.
Этого Филиппов не ожидал. Но, вобрав в ноздри воздух, мелко закивал подбородком.
Он выпил киселя из клюквы, вкусного, кисло-сладкого. Клюкву они часто собирали с матерью, когда он был маленьким. Выходили затемно с двумя большими корзинами, шли сначала в сторону небольшой, уже в некоторых местах обмелевшей речушки, за которой начинался лес, такой густой и огромный, что про него рассказывали много всяких страшных небылиц: и о леших, прячущихся под мохнатыми корягами, иногда нарочно, по злой шалости, пугавших и заманивавших ягодников и грибников в путаные гиблые места, и о разбойниках, в чьи землянки иногда проваливались путники, и о голосах трав, звенящих так сладостно, что заслушивавшийся их человек незаметно для себя сходил с одинокой своей тропы и навсегда исчезал в чаще, и о призраке старого лесника, иногда выходившем к тем, кто заночевал в его давно опустевшей избенке… Мать знала множество подобных историй, и, пока бродили по лесу и собирали ягоду, она тихо рассказывала Володе то одну, то другую, нагоняя на него сладкий ужас — сладкий, потому что с ним была его мать, без которой он ни за что бы не согласился уходить так далеко… В деревне у них верили и в кикимор, и в черта, и в сглаз, была у них и бабка-травница, столь некрасивая, что местная малышня уверено звала ее бабой Ягой и, завидев ее, горбатую и хромую, разлеталась с ее пути, подобно стрекочущим кузнечикам. Может, именно стой поры у Филиппова остался суеверный страх перед горбунами и хромыми, почти им неосознаваемый. Даже невинная Лера иногда, кроме жалостливого презрения, будила его в душе смутный неприятный холодок, а немного припадающий на левую ногу Карачаров, что ему, кстати, только прибавляло женского внимания, снился как-то в образе черта, почему-то одетого во все белое.
Красну ягоду брали вместе… Боже, как любил тогда Володя свою черноволосую, гладко причесанную, круглолицую мать, как старался прижаться к ней, погреться возле нее, но она была так сдержанна в проявлении материнских чувств, так редко целовала его. И порой он с тоской следил за ее зеленоватыми прозрачными глазами, устремленными куда-то далеко-далеко…