Шрифт:
Интервал:
Закладка:
251
Когда мой отец озабоченно и опасливо, а следовательно, суетливо раскрыл свой умопомрачительных размеров — и потому абсолютно надежный — зонтик, подарок, полученный ко дню рождения от папы Пия XII, изделие англичан Смита и Ходжеса, нумерованное, с ручкой из палисандра, так называемой семейной модели, и под проливным дождем поспешно двинулся к дому, его догнала безликая женщина, с которой он никогда до этого не встречался, устроилась под его зонтом и с гневом стала выговаривать моему отцу, а не думает ли он, что это чистой воды эгоизм — вот так одному в темноте отправиться под этим невероятно уродливым зонтиком, забыв о святом христианском долге делиться с ближними, не думает ли мой отец, что в такой, ситуации правильно и достойно было бы оглянуться по сторонам и помочь бедным и несчастным, иными словами, ей. Нет, не думает. И не думает ли он о вдовах и сиротах, плачущих в разоренных селеньях? Нет, не думает. Они молча шли под проливным дождем. Мой отец неуклюже пытался прикрыть женщину, так что оба они промокли. Когда женщина повернула за угол в переулок, куда собирался завернуть и он (мой отец), он заметил, как интересно, они, оказывается, живут на одной улице. Молчание. Может быть, даже в одном доме? Молчание. А может, в одной квартире? Молчание. Извините меня за дотошливость, вы точно не моя жена? Неприятная женщина устало рассмеялась. Мой отец остановился, дойдя до дома. Он слегка приподнял зонтик, чтобы выпустить из-под Смита и Ходжеса женщину, которая двинулась дальше. Доброй ночи, сказал мой отец, но так тихо, чтобы она не услышала. Но женщина все-таки что-то ему ответила. Он стоял, обеими руками вцепившись в ручку зонта семейной модели. Изнутри — снизу — он походил на небо. Мой отец тряс головой, нет, нет, нет. Мой отец, моя мать.
252
Мой отец был влюблен в палисандр, эту дорогостоящую красновато-коричневую мебельную древесину, поставляемую из Южной Америки. До того как жизнь его полегла (как пшеница? к примеру, банкутская? скороспелая, с неломким колосом?), палисандр был его увлечением, он переписывался с какой-то чикагской фабрикой, а также с лондонским краснодеревщиком Ричардом Свенсоном по прозвищу Мечта Палисандра (у него была просто фантастическая почтовая бумага и собственные конверты — с этой самой «мечтой» в виде тисненого вензеля и водяными знаками, изображающими роскошное дерево палисандра; по сравнению с этим бумага, конверты моего отца были такими жалкими… можно было подумать, что русские нас уже оккупировали); откуда такое прозвище? Бог весть, возможно, всякое одинокое дерево палисандра мечтает о том, чтобы его взял в свои руки мастер Ричард, трудно сказать, у англичан никогда ничего не известно наверняка, не стоит цепляться к ним, они истерично привержены ушедшему времени, именуемому традицией. Насколько можно установить из письма дочери Имре Янака, последний был социал-демократом, электриком из района Пештэржебет и после войны, во времена так называемого коалиционного правления, дошел аж до депутатства в парламенте. Новые времена — новые люди. Но потом его посадили. Нельзя утверждать, что пытки, которым его подвергли в госбезопасности, доставляли ему удовольствие; хотя Имре Янак был мелкой рыбешкой, рядовой жертвой коммунистической партии, но избиение есть избиение, кровотечение из ушей есть кровотечение из ушей и страх есть страх, однако все это пустяки по сравнению с тем, чего натерпелся он от своих сокамерников. Существо его мук состояло в том, что сокамерники — мой отец, прелат католической церкви и протестантский священник — в течение ряда лет беспрерывно говорили, точнее, спорили об одном и том же. Дядя Имре был антиклерикалом и социал-демократом и поэтому главным образом ненавидел католиков и аристократов. Так что с моим отцом ему крупно повезло. Даже двадцать лет спустя он был в ярости, обвиняя гэбэ в той утонченной подлости, данной организации, впрочем, отнюдь не чуждой, что они посадили его в одну камеру с этой компанией преднамеренно, чтобы довести его до безумия! Мой отец, в силу происхождения и характера, не придавал особого значения конфессиональной принадлежности, не считал, что одна дорога к спасению может быть лучше другой (достаточно рано его охватило холодящее душу сомнение, существует ли эта дорога вообще и являются ли все дороги, которыми люди следуют, в самом деле дорогами); но коль скоро судьба сделала его папистом, то он этот выбор судьбы принял со всею серьезностью и никогда не упускал шанса ввернуть какое-нибудь едкое замечание в адрес братьев своих протестантов. Сидевший с ним кальвинистский священник из области Бихар обнаружил, что в Индии тоже есть место, которое называется Бихар, и на этом построил свой план, а именно заполучить оттуда древесину палисандра, необходимую для восстановления разрушенного во время войны алтаря; индусы из штата Бихар, полагал он, будут тронуты этим совпадением названий, и все сладится. Да не волнуйтесь вы, ваше преподобие, насчет палисандровой инкрустации, вмешался тут мой отец, у меня в Лондоне есть один человек надежный, мы и так все уладим. Но прежде чем гордый кальвинист («просящим быть — нет больше униженья») успел выразить ему благодарность, каноник отвел моего отца в сторону, насколько это позволяли размеры камеры, и упрекнул: По-моему, ваше щедрое предложение было неправильным или, во всяком случае, опрометчивым, ваше превосходительство. Венгерский аристократ-католик не должен жертвовать в пользу протестантской церкви. Мой отец впал в задумчивость или сделал вид, что задумался, — знать это наверняка в его случае было невозможно, в нем вообще, точнее сказать, в самом его бытии была какая-то отчужденность, он как бы стоял чуть в стороне от самого себя, от собственной жизни. Хм, сказал мой отец и признал справедливость упрека. Но что же мне делать? Слово обязывает. Раз уж я его дал, значит, дал. И с этого времени до самого их освобождения в 1956-м они мочалили это «дело», судили-рядили, как примирить два непримиримых принципа, обсуждая это по нескольку раз в день, то в связи с идеями Лютера, то с деревом палисандром. Старый социал-демократ слушал эти неиссякаемые пустопорожние дебаты с нарастающим ожесточением, не в силах избавиться от тягостного ощущения, что Матяш Ракоши был совершенно прав, засадив этих буржуев за решетку. Ему был настолько чужд повседневный ход камерной жизни, полностью подчиненной дискуссии, настолько чуждо каждое звучавшее в ней слово, насмешливая аргументация моего отца, припудренная строгость прелата и питаемое чувством неполноценности упрямство священника-кальвиниста, он настолько не понимал их, не понимал всего происходившего, так остро чувствовал, что вновь, даже здесь, в тюрьме, стал парией, что ему хотелось орать, сбить очки с моего отца (соответственно четыре с половиной и пять диоптрий), вцепиться зубами в пухлую руку католика, врезать башмаком по тощей заднице кальвиниста. Он так и кипел от злости. И с этого времени, как и у сокамерников, у него тоже появилось ежедневное занятие — попытки согласовать такие несогласуемые вещи, как чувство справедливости, характерное для классической социал-демократии, да и его натуры, и это беспрерывное клокотание, боль и сладкие безответственные ощущения, испытываемые от планов мести. В тюрьме самое главное — чтобы время текло; и хуже всего, когда человек сидит, дни проходят за днями, а время все-таки не течет. Имре Янак об этом знал. И хотя даже годы спустя прежние эмоции не забылись, в глубине души он был все-таки благодарен своим сокамерникам. Когда у сына моего отца в стенах сгнила проводка — того и гляди, замкнемся, со страхом посмеивались в семье, — они вызвали его, чтобы сделать ремонт. Дядя Имре и мой отец обнялись. Отец в это время пребывал в удручающем состоянии — кессонная болезнь, рвались на части мозги, сердце, вся его жизнь, — однако на первый взгляд это было незаметно. Он старался скрывать это (мать тем более!). Электрик выполнил работу отлично и за разумную плату и даже счет оставил, хотя в то время это практического значения не имело, поскольку налоги были смешные. Дела у социал-демократов тогда обстояли худо. Вернее сказать, никак.